Шутовской хоровод | страница 77
Наступило долгое молчание. Гамбрил доел свой шоколадный торт, мрачно допил чай и не произнес ни слова. Он вдруг обнаружил, что ему нечего сказать. Его жизнерадостная самоуверенность, казалось, на минуту покинула его. Теперь он был всего лишь Некто Мягкий и Меланхоличный, по глупости вырядившийся Цельным Человеком: овца в бобровой шкуре. Он окопался в своем бесконечном молчании и ждал; ждал, сначала сидя в кресле, а затем, когда это полное бездействие стало нестерпимым, расхаживая по комнате.
Она посмотрела на него, при всей своей невозмутимой выдержке, с некоторым беспокойством. Что это еще он задумал? О чем он размышляет? Когда он так хмурился, у него был вид юного Юпитера, бородатого и массивного (хотя, отметила она, несколько менее массивного, чем когда на нем было пальто), готовящегося метать громы и молнии. Может быть, он размышляет о ней? Видит ее насквозь под маской пресыщенной леди и сердится на то, что его пытались ввести в заблуждение? Или, может быть, ему с ней скучно, может быть, он хочет уйти? Ну что ж, пускай; ей все равно. Или, может быть, он просто такой — юный поэт, быстро переходящий от одного настроения к другому; в общем, это, кажется, самое правдоподобное объяснение, и. к тому же самое лестное и романтическое. Она ждала. Оба ждали.
Гамбрил посмотрел на нее и устыдился при виде ее безмятежного спокойствия. Он должен что-нибудь сделать, сказал он себе; он должен восстановить исчезнувшее настроение Цельного Человека. В отчаянии он остановился перед единственной приличной из висевших по стенам картин. Это была гравюра восемнадцатого века, копия рафаэлевского «Преображения»; он всегда считал, что в blanc-et-noir[70] эта вещь гораздо лучше, чем в унылом по краскам оригинале.
— Недурная гравюра, — сказал он. — Очень недурная. — Одно то, что он произнес какие-то слова, доставило ему большое облегчение, вернуло уверенность в себе.
— Да, — сказала она. — Это я купила сама. Я нашла ее в магазине подержанных вещей, недалеко отсюда.
— Фотография, — произнес он стой минутной серьезностью, благодаря которой казалось, что он ко всему относится восторженно, — это и благословение, и проклятие. Воспроизводить картины благодаря ей стало так легко, и это обходится так дешево, что все плохие художники, в прошлом занимавшиеся копированием чужих хороших картин, стали теперь писать свои собственные плохие. — Все это страшно безлично, сказал он себе, страшно неуместно. Он теряет то, что завоевал раньше. Чтобы вернуть это, он должен сделать что-нибудь экстраординарное. Но что именно?