Путешествие с Чарли в поисках Америки | страница 71



Интересно, о чем же Люсиль и Гарри говорили? Может быть, она несколько скрасила его одиночество? Сомнительно! Оба они, по всей вероятности, делали то, что от них и ожидалось. Гарри не следовало бы столько пить. Желудок у него уже не тот — обертки от пилюль в корзине для бумаг. Работа у Гарри, видимо, нервная, что и сказывается на желудке. Бутылку он, судя по всему, прикончил уже после ухода Люсиль. А утром встал с головной болью — два станиолевых тюбика из-под таблеток «бромосельтерской» в ванной.

Три вещи не давали мне покоя при мысли об Одиноком Гарри. Первая: по-моему, встреча с Люсиль не принесла ему никакой радости. Вторая: он, видимо, на самом деле чувствует себя очень одиноко, и, может быть, это чувство уже приняло у него хроническую форму. И третья: он не сделал ничего такого, чего нельзя было предвидеть заранее, — не разбил ни стакана, ни зеркала, не буянил — словом, не оставил никаких следов того, что ему удалось испытать радость бытия. Я ковылял в одном сапоге по номеру, стараясь побольше всего разузнать о нем. Даже заглянул под кровать и в стенной шкаф. Хоть бы он галстук забыл! На грустные размышления навел меня Одинокий Гарри.

Часть третья

Чикаго — это пауза в моем путешествии, возврат к моей личности, к моему имени и положению счастливого супруга. Моя жена прилетела туда из Нью-Йорка на несколько дней. Такая перемена была мне как нельзя более приятна, я вернулся к своему привычному, проверенному образу жизни, но в литературном отношении дело несколько осложняется.

Чикаго нарушил непрерывность движения, которому я подчинялся. В жизни это допустимо, в литературе — нет. И я выпускаю Чикаго из своих записей, потому что он стоит где-то сбоку и нарушает перспективу. В путешествии эта остановка была приятной и благотворной для меня; в книге же она окажется инородным телом.

Когда время, отведенное на Чикаго, истекло и прощальные слова отзвучали, мне пришлось опять пройти через тоску одиночества, и это было не менее мучительно, чем в первый день. Видно, нет от нее другого лекарства, как побыть наедине с самим собой.

Чарли разрывался на части между гневом на меня за то, что я его бросил в Чикаго, радостью при виде Росинанта и откровенным бахвальством своей внешностью. Таков наш Чарли, когда его подстригут, причешут, вымоют; он гордился собой не меньше мужчины, одевающегося у хорошего портного, или женщины, на которую только что навели красоту в косметическом кабинете, — ведь все они не сомневаются, что совершенно неотразимы. Расчесанные, стройные, как колонны, ножки Чарли были прекрасны, шапочка серебристо-голубого меха щегольски сидела у него на голове, а хвостом с помпоном на самом кончике он помахивал, как дирижер палочкой. Великолепие ровно подстриженных усов сообщало ему и внешнее и внутреннее сходство с французским бульвардье девятнадцатого века и, между прочим, скрывало его кривые передние зубы. Но я-то знаю, как он выглядит неухоженный. Однажды летом шерсть у Чарли свалялась, провоняла псиной, и я остриг его наголо. И вот эти округлые башенки ног превратились в спицы — тонюсенькие и не очень-то прямые; под состриженной на брюхе шерстью оказался дряблый живот — примета преклонного возраста. Может быть, Чарли и отдавал себе отчет в своих подспудных несовершенствах, но по его виду этого нельзя было сказать. Если «судить по обхождению, каков есть человек», то каков есть пудель, можно судить по его поведению и стрижке. Чарли сидел в кабине Росинанта исполненный благородства, выпрямившись во весь рост, и давал мне понять, что мои надежды на прощение, может быть, и не беспочвенны, но мне придется его заслужить.