Василий Алексеевич Маклаков. Политик, юрист, человек | страница 16
В воспоминаниях о Маклакове будет, несомненно, рассказано о том, сколько было в нем личной привлекательности и даже обаяния, как был он неистощимо жизнерадостен, как любил жизнь, ничуть не закрывая при этом глаз на темные ее стороны. Коллективный этот портрет должен бы показать человека, который был благодарен Создателю — или по убеждению других, лишь слепому фантастически-удачному-случаю – за самый факт существования, за единственное и неповторимое счастье существования еще до рассмотрения того, чем оно наполнено. Отдельные мелочи, отдельные замечания, обрывки разговоров, психологически характерные черточки — все в этот «портрет» войдет и придаст ему окончательную убедительность, притом, кажется мне, в несколько фламандском жанре, то есть с чем-то рубенсовским в колорите, пусть и перенесенном в Москву, на былое привольное московское житье-бытье, со многими жизненными успехами и не менее обильными жизненными утехами. Иначе портрет едва ли будет вполне схож с оригиналом.
Лично я знал Василия Алексеевича лишь в последние годы его жизни, и знал — напомню еще раз — довольно поверхностно. Он в то время был уже как будто надломлен, и не только возрастом, а, вероятно, и тем, к чему свелась его жизнь, тем, как сузилась она и в возможностях, и в надеждах. Все эти люди, когда-то в России гремевшие на всю страну, решавшие судьбу ирода, ведшие огромную по размаху и общественному резонансу игру, а теперь, оставшись «не у дел» или даже если и у дел, то ограниченных, искусственно-созданных, без действенного влияния, без отклика,— Милюков, Маклаков, Керенский, кн. Львов, другие, — все они напоминали бодлеровского альбатроса, который, привыкнув к полетам под облаками, на палубе корабля беспомощно волочил крылья. Конечно, давали себя знать индивидуальные различия. Маклаков, сохранивший до конца жизни некий «пост», несмотря на это, острее чувствовал общее крушение, болезненнее и тревожнее на него отзывался, чем, например, Милюков, неизменно уравновешенный и в себе уверенный. Впрочем, как знать, не было ли это у Милюкова позой, расчетом, манерой держаться, как знать, что таилось за маской «лидера» после исчезнувшего в этом «лидерстве» реального содержания? Чужая душа поистине потемки, и слишком много и близорукости в характеристиках больших людей, чтобы без колебаний за них браться.
Смерть Маклакова сильнее взволновала всех знавших его, и даже больше вызвала какой-то безотчетной растерянности, чем на первый взгляд было бы естественно. Василий Алексеевич был очень стар, смерть его ни в коем случае не могла быть причислена к неожиданностям. Но, по-видимому, он был нужен людям, и его присутствие ощущалось как гарантия некой преемственности, как залог того, что прежняя Россия — лучшее, что было в прежней России,— продолжается. С его смертью что-то оборвалось, и в некрологах, ему посвященных, чувство это сквозило, особенно ясно, помнится, в статье Александры М. Петрункевич. А ведь если бы ей или кому-либо другому предложили коротко определить, в чем тут дело, ответом были бы, вероятно, более или менее общие слова. Объяснить вкратце действительно было бы трудно. Нужно бы было ведь напомнить и о том, что представляет собой наш теперешний мир, «страшный мир», по предчувствию А. Блока, и о положении человека в этом мире, и о всех наших утратах, и о постепенной убыли «огоньков впереди» — если вместо Блока сослаться на Короленко,— и о том, как настойчиво старался Маклаков эти трепещущие «огоньки» удержать, с какой настойчивостью была к ним обращена его всегда живая мысль,— да, нужно было бы сказать обо всем, что доверчивое влечение к Маклакову и чувства, возбужденные его смертью, сделало бы понятными.