Дневник провинциала в Петербурге | страница 110



– Да и вы, Петр Сергеич, кажется, поусердствовали! – отвечал Неуважай-Корыто.

– Я думаю, что теперь, когда Чурилке нанесен такой решительный удар, немного останется от прежних трудов по части изучения российских древностей!

– Ну-с, я вам доложу, что и "Чижик"… ведь это своего рода coup de massue…[98] Ведь до сих пор никто и не подозревал, что Испания была покорена при звуках песни «Чижик, чижик! где ты был?»!

Я счел этот момент удобным, чтоб вступить в разговор.

– Итак, – сказал я, – и Чурилка и Чижик погребены?

Оба посмотрели на меня такими веселыми глазами, какими смотрят на ученика, совершенно неожиданно обнаружившего понятливость.

– Погребены – это так, – продолжал я, – но, признаюсь, меня смущает одно: каким же образом мы вдруг остаемся без Чурилки и без Чижика? Ведь это же, наконец, пустота, которую необходимо заместить?

Неуважай-Корыто насупил брови.

– Ну-с, на этот счет наша наука никаких утешений преподать вам не может, – сказал он сухо.

– Позвольте-с; я не смею не верить показаниям науки. Я ничего не имею сказать против швабского происхождения Чурилки; но за всем тем сердце мое совершенно явственно подсказывает мне: не может быть, чтоб у нас не было своего Чурилки!

Болиголова и Неуважай-Корыто удивленно переглянулись между собою. Моя дерзость, очевидно, начинала пугать их.

– И все-таки я не могу вас утешить, – сказал последний и, как бы желая дать мне почувствовать, что аудиенция кончилась, запел:

Парис преле-е-стный,
Судья изве-е-стный!

Но сейчас же вспомнил, что оффенбаховская музыка не к лицу такой серьезной птице, как дятел, и затянул из «Каменного Гостя»:

Ведь я не го!

Сударственный преступник!

Пропев это, он обдал меня надменно-ледяным взором и отошел.

Я очутился в самом неловком положении. Я только однажды в жизни был в подобном положении, и именно когда меня представляли одному сановнику, который мог (буде заблагорассудил бы) подать мне руку, но которому я ни в каком случае не имел права протягивать свою руку. Но я не знал этого правила – и протянул. И вдруг я почувствовал, что рука моя так и остается на весу, в тщетном ожидании взаимного пожатия. Ах, как мне было тогда стыдно! За кого стыдно, за себя или за сановника, – не знаю, но, во всяком случае, чувство, которое я испытывал, было самого неприятного свойства.

Точно то же ощущал я теперь. Зачем я говорил с этим гордым, непреклонным пенкоснимателем? – думалось мне. За что он меня сразил? Что обидного или неприличного "нашел он в том, что я высказал сомнения моего сердца по поводу Чурилки? Неужели "наука" так неприступна в своей непогрешимости, что не может взглянуть снисходительно даже на тревоги простецов?