Пхова | страница 7
– Ты хочешь сказать, что у тебя зашевелились волосы?
– Если бы я мог видеть свои волосы, я, быть может, и мог бы увидеть, как они зашевелились.
– А так ты не почувствовал? – засмеялся Евсей, хлопая Максима по плечу.
– Так – нет, – засмеялся и Максим.
– Погоди, вот как-нибудь увидишь на сцене и её мать, тогда почувствуешь.
Это был тот самый день, когда они шли, чтобы купить вино, один из тех легких прекрасных дней, когда так легко пить вино на бульваре с друзьями, когда распускаются листья и шумит фонтан, и говоришь о том, что в августе надо обязательно поехать на море, и вспоминаешь город, где в одной кофейне варят классный кофе, а на набережной зажигают фонари, и они разгораются не сразу; в соцветии из пяти шаров каждого из светильников они постепенно наливаются лиловым, а потом сиреневым, а потом желтеют, и верхний всегда быстрее, чтобы затем разгореться в яркое, в белое.
– Знаешь, – сказал Евсей, когда солнце уже исчезло за домами и стало немного прохладно, – давай допьем это полусухое. А потом я позвоню Айстэ, и мы купим еще, джин там или мартини, и поедем к тебе.
– А может, не надо? – почему-то сказал Максим.
И как она сказала ему: „Не входите“. И как он, Максим, вошел. Эта её маленькая японская грудь. „О, – сказал он, потупившись, – прости“, – сказал он, Максим. И Айстэ низко чувственно засмеялась, прижимая к груди платье, а потом отбрасывая его и обнажаясь на мгновение в каком-то порочном стыдном жесте, исполненном нестерпимого удовольствия. Она упала на постель лицом вниз, продолжая пьяно смеяться, и рядом лежал Евсей, пьяный Евсей, сонный Евсей с белыми блеклыми белками глаз. Как они белели из-под его полузакрытых век, и как его рот был открыт, и как он весь был белый, словно вывалянный в муке. И как она сказала: „Дай ему вина“. И как она сказала: „Из того бокала“. И как она сказала: „Что рядом с моей сумочкой“. Её обнаженная спина и не его, не Максима, его, Максима, рука, коснувшаяся её спины, как она загадала про себя, как хотела и как потом коснулся губами, так тоже захотела она, лежа лицом вниз, как поцеловал в том самом месте, где изощренные восточные женщины так любят ласку, она не была восточной женщиной, она была совсем из другой страны, Айстэ из другой страны, и как он взял этот бокал, стоящий рядом с её полураскрытой сумочкой, и вино было какое-то синее, и как он лил из бокала Евсею в рот, и как текло по щеке и по подбородку, и как Евсей пьяно замотал головой: „Зачем?! Зачем?!“ – и пьяно заулыбался полузакрытыми глазами: „А, это ты“, – как-будто узнал Максима, и его лицо было вымазано синим и щека блестела от луны, и как, низко наклонившись, Максим всё шептал и шептал ему: „Ещё“, и как Евсей сонно глотал, пока не стал уже давиться и не задрожал, выпучивая из-под век закатившиеся от боли белки и вдруг затих, и Айстэ вжалась в постель, словно желая исчезнуть, и лежала тихо, не дыша, а потом сказала: „Отнеси его в другую комнату“. И Максим взял Евсея, и Евсей был легкий, и голова Евсея свесились, и волосы Евсея свесились, обнажая лоб, и лицо было вымазано синим, и руки обвисли назад, за спину, и не были видны, и ноги тоже не были видны, словно их, ног, не было, словно и руки и ноги были уже отсечены острым ножом, и это, оставшееся от усекновений, тело было словно присыпано чем-то белым, скользким, как тальк, как мука, чтобы не было видно крови, тело его нежно любимого друга, который приехал к нему домой как друг со своей женщиной, и он, Максим, уступил им свою постель, да, свою постель, так он его нес, meriah,