Буэнас ночес, Буэнос-Айрес | страница 58



Для меня исчезновение Фери имело одно непредвиденное последствие: им оказалось мое запоздалое rapprochement[79] с Миком. Из-за того, что я был целиком поглощен общением со своей компанией — Скуйлером, Фери, Миком и державшимся несколько поодаль Ральфом, — я совсем забыл, как регулярно — каждые пять или шесть месяцев — пополняется штат «Берлица».

Пустота, оставшаяся после ухода Фери, угрожающий скрежет шестеренок за сценой, тревожные паузы, которые стали возникать в наших самых будничных разговорах — хотя все мы и продолжали хвастаться своими сексуальными подвигами, реальными или воображаемыми, — неожиданно заставили меня осознать, что теперь меня окружают лица такие же незнакомые, как при моем первом появлении в «Берлице»: они принадлежали новым учителям, с которыми я не удосужился познакомиться: так я был погружен в дела нашего маленького клана. Сам этого не заметив, я превратился в закадычного приятеля нашего дуайена (я был шокирован, случайно подслушав небрежное замечание одного из новичков: «Этот старый пердун Скуйлер»); тем временем в учительской сформировались новые прайды, столь же гордившиеся своей замкнутостью, как и наш. Было и кое-что еще помимо мелкого внутреннего соперничества: из-за распространения СПИДа сама атмосфера комнаты отдыха изменилась. Приподнятое настроение, joie de vivre,[80] джаз и пицца, порыв и щегольство, которые даже теперь я продолжал считать неотъемлемыми особенностями гея — те самые особенности, которые для меня в моем бедственном положении были даже более важны, чем физическая близость, — исчезли.

Поскольку процент гомосексуалов среди персонала школы видимо (и слышимо) не отличался от того, каким был всегда, общее настроение и мораль едва ли могли избежать того, что переживал мир геев в целом. Мир геев? Радостный мир? Геи не были больше такими уж беззаботными.[81]

Больше чем когда-либо раньше я теперь нуждался в ком-то, к кому мог обратиться, с кем мог откровенно поговорить. Скуйлер был Скуйлером — тавтологией в человеческом обличье. Что касается Ральфа Макавоя, то он всегда лишь скользил по поверхности моего существования. Так что не оставалось никого, кроме Мика — того самого Мика, который так благородно и умело справился с ситуацией в тот ужасный вечер у Фери и который, что бы я ни думал о его фальши, обнаружил большую силу характера, чем, возможно, хотел показать.

Странность Мика заключалась в том, что — даже если специфическая натура его «наклонностей» (его словечко, не мое), должно быть, не оставляла у него сомнений в том, что его жизнь подвергается большей опасности, чем жизнь большинства из нас, — он всегда больше всех распинался по поводу банальности традиционных отношений между полами, постоянно возникающих кризисах, лицемерии, слухах насчет СПИДа, а главное, завуалированной гомофобии, выразившейся в панике, которая охватила всех, и обывателей, и медицинских светил. Я словно слышу его скрипучий голос, категорически утверждающий, что все разговоры о риске, которому мы подвергаемся, — чепуха и фальшивка: «Господи Иисусе, Скуйлер, только не говори мне, что ты настолько идиотски наивен, чтобы проглотить такую наживку!» Он постоянно твердил об этом в учительской, несмотря на то, что сообщество геев Парижа пусть и не-охотно, но все же было вынуждено посмотреть в лицо фактам: стали создаваться группы поддержки, появился благотворительный телефон доверия. Мик дольше всех отказывался сдвинуться с однажды занятой позиции. Когда палец Скуйлера скользил по колонкам некрологов в Миком же и принесенном экземпляре «Вэрайети», останавливаясь на каждом «после длительной болезни» или «оплаканный безутешными родителями», Мик начинал орать: