Пёс Одиссея | страница 47
Амель Хан сидела неподвижно. Мне показалось, что я видел слезы в ее черных глазах. Возможно, я ошибался. Мурад закурил еще одну сигарету.
— Значит, твое отчаяние еще глубже, чем мое, — сказал Али Хан. — Я почувствовал это, взглянув на тебя.
Хамид Каим ответил:
— Это не отчаяние. Это просветленность.
— Мы достигнем низшей точки нашей беды. А потом восстановим силы, как ныряльщик, поднявшийся на поверхность, — произнес Мурад.
Но сколько мы ни всплываем, поверхность воды отступает все дальше. Солнце там, в синеве за морем, все так же недосягаемо. Звезда, к которой нельзя прикоснуться, неутолимая жажда. Мы умрем от удушья, и ныряльщик никогда не увидит солнца. Веретенообразные полоски света рассекали комнату и лица. Я не видел своих друзей целиком и не знал о них всего. Вероятно, потому, что их тела частично оставались в тени.
Я подумал, что сегодня вечером отец отправится на охоту, а братья, взяв оружие, пойдут в дозор. Это и была наша жизнь, наша надежда. Опасение, что однажды, когда — неизвестно, все вдруг изменится к худшему. Да, к худшему. Во мне сидел затаившийся в потемках страх. Вот сестра плавает в крови. У брата отсечена голова. Оказаться в могиле из-за трусости. Я никогда не строил иллюзий и не считал себя смельчаком.
Просто надеялся, что в последний миг вылетевшая откуда-то искорка заставит меня сражаться за свою человечность, за достоинство в заранее проигранной партии — принадлежать к роду людскому; за то, чтобы, до последнего продолжая жить, ни разу не изменить себе.
IV
Улочки Цирты были пустынны. Красные кресты на домах говорили о карантине; к закрытым дверям были прибиты длинные железные пластины; уцелевшие с ужасом рассказывали, что вместе с больными там запирали здоровых, топили их в пучине заразы; дей[16] отдал войскам приказ остановить напасть; еще поговаривали, что сам он заперся в своих покоях и никого не принимает, ночью не навещает своих жен, и любимейшая из них чахнет в лихорадке, во власти жестокого недуга, еще более ужасного, чем чума, опустошающая город; юные любовники наложницы дея один за другим угасли, и теперь по ночам ее бока немели в тех местах, где когда-то просыпалось острие плоти и она, как факел, высоко поднимала его в ночное небо, в едва уловимые наплывы жасмина и амбры, а дей, эта черепаха, утолял голод языками пламени и пеплом; теперь же, усталая и сонная, она, как паук, ползала по своим покоям, сетуя, что еще жива, вновь и вновь свивая нить похоти, питаясь мертвецами, как Цирта, что каждый день заглатывала добрую тысячу бездельников и выплевывала их в переулки, над которыми уже не первый месяц висел нестерпимый смрад — трупы гнили на солнце; в порту ни малейшего движения; корабли показывались только на горизонте; порой какой-нибудь парусник отважно приближался ко входу в гавань, к тому месту, где стены вот уже две тысячи лет, с тех самых пор, как существует город, пытались сомкнуться, — но тщетно: хрупкое суденышко, словно мучимое угрызениями совести, упиралось, какое-то время позволяло волнам себя трепать, раздумывая, бросать ли ему якорь, затем поворачивалось к призрачному городу и гавани кормой; оно уходило под лучами бронзового солнца, форштевень рассекал зеленую пену, паруса летели прочь от чумного кошмара, от Цирты, которая своей моровой язвой наводила даже больший ужас, чем пиратством; еще рассказывали — но это были всего лишь слухи, — будто беда пришла с каравеллы, с одного из тех кораблей, что подверглись досмотру в открытом море; что взятые оттуда и заточенные в цитадель пленники умерли первыми, все до единого или почти все; что якобы уцелел какой-то поэт, и это поначалу едва не стоило ему жизни — на него смотрели как на посланца чумы, ее властелина, — но затем все же помогло обрести свободу; колдун превращался в целителя благодаря силе слова, ибо с равным искусством действовал им как саблей и как скальпелем; его призвал к себе дей, затем любимая наложница дея, и этот человек рассказывал двум владыкам о своих воинских подвигах, которые хотя и стоили ему потерянной в морском сражении руки, зато наделили чудесным, божественным красноречием, прибавляла наложница дея, дотрагиваясь до его культи и веря, что это откроет ей путь к величию; а дей соглашался, счастливый, что ему наконец-то удалось отвлечься от чумы, думая, вероятно, что присутствие пленника, говорившего громко и надменно, уберегает его от смерти.