Дарвин и Гексли | страница 4
Это его погубило. Он пробил брешь в броне, прикрывавшей его пустоту. Гексли хлопнул себя по колену и, к изумлению важного соседа-ученого, негромко воскликнул:
— И предал его господь в руки мои.
Под восторженный рев зала, средь моря трепещущих белых платочков епископ опустился на место. Теперь послышались крики: «Гексли!» По знаку председателя Гексли встал, высокий, сухопарый, узкоплечий, в долгополом черном сюртуке и высоченных крахмальных воротничках. В лице его не осталось ни кровинки, глаза и волосы были черны, как смоль, длинные губы дерзко, воинственно выпячены. Его манера держаться, угаданная безошибочным чутьем хорошего актера, была в той же мере исполнена серьезности и спокойного достоинства, в какой манера епископа — развязной веселости. Он сказал, что находится здесь единственно в интересах науки и пока еще не услышал ни одного убедительного довода из уст противников его подзащитной. Теория Дарвина, говорил он, есть нечто гораздо большее, чем гипотеза. Она — лучшее из выдвинутых до сих пор объяснений истории биологических видов. Мимоходом отметив очевидное невежество епископа в науках, связанных с обсуждаемой проблемой, Гексли ясно и сжато изложил суть основных положений Дарвина, а под конец еще более серьезно и спокойно заметил, что не устыдился бы признать своим предком обезьяну, зато счел бы «постыдным родство с человеком, употребляющим незаурядное дарование на то, чтобы затемнять истину».
Эффект был потрясающий. Враждебно настроенная аудитория наградила его почти такими же овациями, как епископа. Одна из дам в сей критический миг обнаружила свою чувствительность тем, что (прибегая к выражению, первоначальный смысл которого ныне утрачен) лишилась чувств. Епископ, сам того не ведая, уготовил себе мученический конец и пал под градом собственных низкопробных издевок, внезапно обратившихся против него самого. Адвокат дарвинизма совершил это убиение с великолепной, артистической простотой, стерев ортодоксальность в порошок меж жерновами фактов и правды, этой высшей добродетели викторианской[11] эпохи.
Затем встал Джозеф Гукер и собрал небольшой гербарий на могиле, где покоилась отныне научная репутация епископа. Уилберфорсу нечего было ответить. Заседание объявили закрытым. Гексли поздравляли многие, в том числе и духовные лица, на удивление искренне и сердечно. По дороге домой Гексли сказал Гукеру, что этот случай заставил его изменить свое мнение о практической пользе ораторского искусства и что он будет отныне всячески в нем совершенствоваться и пытаться побороть свое отвращение к нему. Гексли был не чужд романтической утонченности — во всяком случае, настолько, чтобы воображать, будто ему претит выступать с публичными речами. Подлинные его чувства в, те минуты выдает другая фраза, принадлежащая ему же: