Рождение дня | страница 11



Она шла к своим невинным целям с каким-то возрастающим беспокойством. Она вставала рано, потом ещё раньше, потом и того раньше. Она хотела, чтобы мир принадлежал ей, причём мир пустынный, в форме маленького загона, беседки из виноградных лоз и покатой крыши. Ей хотелось девственных джунглей, пусть хотя бы и ограниченных ласточкой, кошкой, пчёлами, большим пауком на своём кружевном, посеребрённом ночной влагой колесе. Её мечтание убеждённой исследовательницы разрушалось от стука соседской ставни, хлопнувшей по стене, и каждый день в тот час, когда начинает казаться, что холодная роса звонкими неровными каплями падает из клюва дроздов, оживало вновь. Она покидала свою постель в шесть часов, потом в пять часов, а к концу её жизни маленькая красная лампа пробуждалась зимой задолго до того, как зовущий к заутрене колокол начинал сотрясать чёрный воздух. В эти, ещё ночные, часы моя мать пела и замолкала тогда, когда её могли услышать. Так же как и жаворонок, который поднимается к самой светлой, наименее населённой части неба. Моя мать всё поднималась и поднималась по часовой лестнице, стараясь завладеть началом начал… Я знаю, что это такое, подобное опьянение. Однако она, она подстерегала горизонтальный, красный луч и бледный цвет серы, который предвещает появление красного луча; она хотела видеть влажное крыло, которое, как руку, вытягивает первая пчела. От летнего ветерка, что рождается перед приближением солнца, она получала свой первый букет ароматов акации и дровяного дыма; раньше всех отвечала на постукивание копыта и негромкое ржание лошади в конюшне по соседству; раскалывала пальцем в ведре на колодце первый, тончайший диск ледяного зеркала, в котором осенним утром отражалась она одна…

Как бы я хотела предложить этому твёрдому и выпуклому персту, способному отщипывать черешки, собирать душистый лист, соскабливать зелёную тлю и вопрошать спящие в земле посевы, как бы я хотела предложить ему то, что ещё недавно было моим собственным зеркалом: нежное, хотя и с какой-то едва заметной мужской грубоватостью лицо, которое мне возвращало мой улучшенный образ! Я бы сказала своей матери: «Посмотри. Посмотри, что я делаю. Посмотри, чего мне это стоит. Стоит ли это того, чтобы я надевала мой оклеветанный маскарадный костюм, который позволяет мне втайне поддерживать своим дыханием ту жертву, из которой, как кажется со стороны, я пью соки. Стоит ли это того, чтобы, отвернувшись от утренних зорь, которые мы с тобой так любим, я уделяла столько внимания векам, ожидая звёздных восходов от их ослепительного блеска. Вглядись и оцени лучше меня самой моё подрагивающее творение, которое я устала созерцать. Ну приготовь же, садовница, свой огрубелый перст!..» Однако было уже слишком поздно. Та, которой я признавалась во всём, к тому времени уже обрела свои вечные утренние сумерки. Её суд на нами, увы, был бы недвусмыслен в своей небесной, не ведающей гнева жестокости: «Отторгни, дочь, свой чудовищный черенок, свой привой, который хочет цвести только за твой счёт. Это же ведь омела. Уверяю тебя, это омела. Я вовсе не говорю тебе, что привечать омелу дурно, потому что зло и добро могут одинаково и цвести, и плодоносить. Только…»