День Литературы, 2001 № 02 (053) | страница 53




Во-вторых… Каким это мистическим образом в одном-единственном году может родиться на свет целое поколение? Поколения — что, сменяются каждый год? Я понимаю, тут полно соблазнов для воображения. Розанов когда-то подсчитал, что все великие русские писатели от Пушкина до Толстого могли бы оказаться — хронологически — детьми одной матери. Красиво сказано. Но достаточно реалистично: все-таки от рождения Пушкина до рождения Толстого — три десятка лет! Два поколения уложить можно. А тут целое поколение — в один год.


У меня на этот счет вообще другие мерки. Разумеется, можно поэтически обозначить некий контингент с помощью яркого точечного события. Например, мои сверстники в какой-то момент отметились так: "поколение 1956 года", или: "поколение Двадцатого съезда". Однако на самом деле под этой шапкой пробудилось тогда минимум два поколения: воевавшее и невоевавшее. И еще: речь идет о моменте, так сказать, пробуждения, о «конфирмации», как сказали бы католики. Но чтобы целое поколение родилось в течение года, — это уже, простите, генетический бред. Ибо поколения сменяются не ежегодно, а каждые десять-пятнадцать лет, и не один год надо ставить в качестве рубежа его появления, а два: от и до.


Я думаю, первая грань для моего поколения — 1927 год: те, что родились до, попали в огонь войны, те, что после, — спаслись, выжили, и это уже другая судьба. Вторая дата — 1941 год: те, что рождались до, так или иначе чувствовали себя причастными к жизни "до войны". То есть они отсчитывали от рая, от возможного и чаемого рая, который в конце концов оказался недостижим. Те, что рождались после 1941-го (вот тут уж настоящий детородный спазм, провал, пауза; никакой "запрет абортов" не помог бы), — те сразу попадали в безнадегу, и норма, точка отсчета для них — ад. И ничего другого.


Разумеется, внутри этого моего поколения — поколения спасенных идеалистов — своя драма, своя градация: грань между теми, на кого нахлобучили дурацкую кличку: «шестидесятники», и теми, о ком пишет Бондаренко, как о могильщиках «шестидесятников». И все же мне легче понять отчаяние Ерофеева Венедикта, с которым мы — дети потерянного рая, чем уверенность Ерофеева Виктора, лелеющего "цветы зла", — там другая логика, другая ментальность, и под ней другая реальность. Не говоря уже о фекальной цивилизации Сорокина или о надувных ценностях Пелевина. Вот это уже другие поколения, рожденные в года, по-иному глухие, конфирмованные эпохой, из-под которой уже напрочь убраны наши основания.