День Литературы, 2010 № 04 (164) | страница 3




Она родилась в деревне в Воронежской области в большой семье. Дядьку с семьёй сослали. Работала в колхозе. Застала оккупацию. Рассказывает: летом все вышли из домов, собрались на окраине села и смотрели, как идут фрицы. Одни стояли. Другие к ним шли. Среди зелёного поля. Пришли, и стали жить в их селе. Однажды немец, шагнув во двор, зачем-то потащил её в сад позади дома. "Снасильничать или как обидеть, кто ж его знает. Я от страха язык проглотила". Их увидела в окно её мать, выскочила и стала криком его стыдить. Он не знал русского, однако под громким градом мгновенно капитулировал и исчез. Перед тем, как оставить село, немцы собрали всех у школы. И бросили. "Может погубить хотели, да не успели", – Настя смеётся махоньким ртом.


Да, я вот сейчас пишу и понимаю яснее: она нарочито говорит блаженно, голосом и языком вплетаясь в простонародную старину. "Пожечь нас, небось, хотели, да огня не сыскалось". Народ стоял, стоял, топтался и мягко гудел под большим небом, а потом влетели свои. Освободители.


Подросшая Настя уехала в Москву. Крестьянка, она работала на стройке. Рыла ямы, клала дороги, таскала тяжести. "Какая я крепкая была, ух! Лось! Мышца была во! И девчонки-бабёнки все мы крепкие были! Все мы были работящие. Жили в общежитии, дружили-не тужили. Весело жилось. Смеялись, песни пели". Она не жалуется на пудовую жизнь. Она рассказывает мечтательно и с некоторым вызовом. Да-да, она хвастается.


Настя мало спит и мало ест. "Бери, что попало, и молоти! Я все ем, раз в день – набила брюхо, и – слава Богу". Какое уж брюхо? – думаю в ответ. Какое брюхо у этого летучего тонкого создания?


Настёна беспокойная, юркая. Нервный тик изредка передёргивает жёлтое лицо, но для меня это задорное подмигивание из дальних времён её молодости – так утреннее солнце прыгает по стёклам высоток. Множество утр из тех лет впитались в неё и стали её органикой.


Она не была замужем. Совершенно очевидно: от этого не страдает.


Она всей душой в монастыре – сначала крестьянском, потом рабочем – где служила верой и правдой, и синим взором, и каменной мышцей. Душа её лёгкая, как птичка. Имя Настя, Настёна, Настенька идёт ей, как маленькой девочке, в которую она снова превратилась на старости лет. На детское имя отзывается без обид. Живо и звучно: "Чевой?"


Я, правда, добавляю: "баба Настя". Летом, когда мой сын на даче, старушка приходит из соседнего дома, и с ним играет. Она помогает с ним, возится, лучшее развлечение для него она – "Настя!", которую он требует бесцеремонно и понукает. "Баба Настя", – поправляю я Ваню, и говорю: "Баба Настя, вы с ним построже!" Она выполняет все его приказы, им умиляясь и восхищаясь. Позволяет кутать себя в одеяла, скрываясь под ними целиком, или бить медвежонком по голове. Ваня щиплет её за щёку, оттягивая кожу. "На горшках!" – кричит он перенятое от неё слово. Она гнётся и без того согбенная, и, оседлав старушку, трехлетний ребёнок скачет, барабаня её кулачками по шее. На лице у Насти, сосредоточенном и покрасневшем, – удовольствие. "Ты маленького не ругай. А то напугаешь! – учит она. – С ними надо-то по любовному!"