Одиночество и свобода | страница 19



Кстати: замечательный рассказ о посещении Мережковским Ясной Поляны, – рассказ, который я слышал несколько раз от З.Н.Гиппиус. По-видимому, сцена эта врезалась ей в память.

Толстой вечером, после общей беседы, поклонившись гостям и пожелав им спокойной ночи, остановился в дверях, и вполоборота, пристально и внимательно, своими пронизывающими, глубоко запавшими глазами поглядел на Мережковского. "Мне даже сделалось жутко, – вспоминала Зинаида Николаевна. – Чего это он на Дмитрия так смотрит?"

Позволю себе догадку: Толстой смотрел на Мережковского с любопытством, как жадный, ненасытный художник, встретивший что-то такое, чего до тех пор видеть ему не приходилось. Безотчетно он, может быть, уже и подыскивал слова, эпитеты: "Как бы его получше описать". В гениальной своей обычности, как удесятеренный в жизненной силе средний человек, он изучал редкое исключение, чувствуя, вероятно, неодолимую, тихую, упорную в нем вражду. Не могло быть иначе, по глубокой розни натур. Приблизительно то же изображено на какой-то старинной гравюре, где встречается день с ночью.


* * *

С Мережковским можно было говорить о чем угодно. О неизбежности войны, о последней статье Милюкова, о большевиках или Гитлере, о том, поняли ли французские трагические поэты греков и устарел ли Чаадаев… Беседа неизменно находилась на известном, довольно высоком уровне, и люди в общении с ним незаметно для самих себя "подтягивались". Предметы же бесед бывали самые различные.

Однако, если разговор был действительно оживлен, если было в нем напряжение, рано или поздно сбивался он на единую, постоянную тему Мережковского – на смысл и значение Евангелия. Пока слово это не было еще произнесено, спор оставался поверхностным, и собеседники чувствовали, что играют в прятки.

Мережковский, конечно, думал о Евангелии всю жизнь и шел к "Иисусу Неизвестному" через все свои прежние построения и увлечения, издалека глядя в него, как в завершение и цель. Иногда бывали зигзаги, со стороны не совсем понятные, – например, один из его последних зигзагов: наполеоновский, – но в сознании Мережковского они едва ли были отклонениями. Наоборот, все должно было внести ясность в единственно важную тему и подготовить рассказ и размышление о том, что произошло в Палестине девятнадцать столетий тому назад. Нет писателя, который был бы больше однодумом, чем он. Ему не приходилось ни обуздывать себя, ни бороться с "впечатлениями бытия": жизнь для него –не то, что есть, а то, что должно быть. Он готов был бы повторить: "тем хуже для фактов", если бы нашел что-либо не укладывающееся в его схематически-стройные – что-то уж слишком стройные! – исторические догадки. Да он и видел лишь то, что к схемам его подходило, так что недоразумений или трудностей не возникало.