Оправдание черновиков | страница 7
Мне приходилось читать и разбирать «Анну Каренину» с иностранными студентами, приходилось не раз беседовать о толстовском романе и с людьми постарше. В девяти случаях и десяти реакция была такая: «Да, вы правы, хороший роман, очень хороший, но всё же, знаете, несколько устарелый… Женщина влюбилась, бросила мужа и сына, запуталась, кончила самоубийством, – что же тут такого замечательного? Теперь, когда в мире происходят такие события…» Руки опускались, я не знал, что ответить, ибо начать пришлось бы с таких далеких азов, которые и припомнить трудно. Действительно, женщина влюбилась, запуталась, погибла, совершенно верно, ничего замечательного в этом нет, да к тому же и бытовая оболочка романа устарела, верно, – но неужели вы не чувствуете, даже не столько в смысле слов, сколько в ритме их, неужели вы не чувствуете, что это весь мир гибнет вместе с нею, мы все гибнем, и неужели не содрогаетесь?
Кстати, по свидетельству Вал. Катаева, Бунин при давних, одесских встречах с ним, говорил, что хотел бы по-своему «переписать» толстовский роман, кое-где подчистить его, кое-что выбросить. Нет сомнения, что Бунин сделал бы это мастерски, – хотя вспоминая то, что он говорил об «Анне Карениной» в самые последние годы жизни, удивляюсь, как могла прийти ему в голову такая мысль даже в молодости. Однако, допустим, Бунин написал бы «Анну Каренину» наново. Что получилось бы? Отличный, превосходный роман, вероятно, более короткий, чем у Толстого, и, может быть, более стройный. Но «Анна Каренина» – это не роман, отличный или не отличный, это целый мир, и как в живом, беспредельном мире, в ней есть, в ней не может не быть многого, что кажется лишним. Та или иная мелочь есть потому, что она есть, без объяснения и без оправдания, вовсе не потому, что она нужна. Таких мелочей еще больше в «Войне и мире». У Бунина почти все «лишнее», вероятно, исчезло бы, но стремясь очистить написанное Толстым, по-своему даже добившись этого, он исказил бы «Анну Каренину», умалил, снизил бы ее до неузнаваемости. Вероятно, он, например, убрал бы свечу, при которой Анна читала «исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу жизни». В самом деле, образ донельзя банален, и не только он, Бунин, но и Тургенев или, скажем, Флобер сочли бы недопустимым ввести его в свой текст. Им было бы стыдно, если бы он по недосмотру в книгу вкрался. Однако эта свеча вспыхивает и гаснет у Толстого как будто в первый раз с тех пор, как создан мир, и все стилистические усовершенствования и ухищрения становятся в её прерывистом, предсмертном мерцании до смешного ничтожны.