Рвач | страница 9
Исторической датой его жизни можно назвать первый кутеж, кутеж поневоле в отдельном кабинете папашиного «Континенталя». Кутил приезжий, полтавский сахарозаводчик Гумилев с маклером по продаже домов Розенцвейгом и с думцем Ламановым. В блокноте папаши значилось: «Мадера-драй - 2, Мумм - 3, Шабли 1898 - 4» (это не считая двух графинчиков к закуске). Ассортимент напитков уже давал себя знать, когда Гумилев, которому надоели еврейские анекдоты Розенцвейга о «Балте-Балте» и похабщина Ламанова, клявшегося, что в Бухаресте «мальчики этак раза в четыре дороже девочек», решил вступить в беседу с плешивым официантом:
- Человек, ты к б... ходишь?
«Человек», то есть папаша, сообразив, что от него требуется, почтительно улыбнулся:
- По слабости природы унижаю себя. Прикажете на сладкое парфе или куп-сен-жак?
- Нет, ты мне скажи, почему это такое, ты к б… ходишь?
- Виноват, - как на исповеди вздохнул папаша.
- Женатый?
- Восемь лет - овдовел. Детишек оставила покойница.
Последнее папаша добавил, полагая, что, раз беседа принимает столь интимный характер, упоминание о детках может размягчить сердце подвыпившего сахарозаводчика и тем увеличить чаевые.
- Детишки? Ха, у тебя, человек, детишки? А ну-ка, подай нам сюда своих детишек! Мы их молочком угостим.
Папаша твердо знал: гость спрашивает, человек подает. Отказа быть не могло. Но никогда никакой клиент не спрашивал у него детишек. Парфе, мадеру-драй, наконец, девочек - все это в порядке вещей. Но детишек?.. Неприличие было явным. И все же нужно было подать: гости высшего качества, из тех, что в карте напитков, не глядя, тычут пальцем пониже, где значится самое дорогое.
Когда папаша, полчаса спустя, ввел Мишку, лучше бы сказать «подал», ибо чувствовал, что подает гостю с причудой блюдо хоть и невкусное, но редкое, на особый вкус, Гумилев успел уже заесть, запить, даже заспать (чуть вздремнул) свой разговор с официантом.
- Это что же?
- Изволили спросить детишек. Это сын мой.
- Сын?
Гумилов, напрягаясь, хотел что-то вспомнить, но не смог, его голова окончательно замлела, он только приказал дать мальчику бокал шампанского. Мишка залпом выпил и, вспомнив домашние повадки отца, понюхал корочку хлеба. Ламанов захохотал:
- Дурачок, это не водка! Это «Мумм». Экстра сэк. Хочешь еще?
Мишка выпил еще, и третий, четвертый. Глаза его остановились, стали круглыми, яркими, чрезвычайно похожими на стекляшки, которые употреблял для чучел Абадия Ивенсон. Лоб покрылся красной сыпью. Он был дик и достаточно страшен, но никто на него не глядел. Ламанов пил мараскин, рюмочку за рюмочкой, и, щелкая стеклянную пуговку на своем жилете, смеялся: видно, ему было весело с самим собой. Розенцвейг в этой переделке пострадал, он был патетически бледен, на кончике длинного носа накоплялись крупные капли пота. Время от времени он порывисто вскакивал и несся в угол, к плевательнице, но все же не поспевал. В кабинете начинало попахивать. А сахарозаводчик все пытался вспомнить: почему он затребовал детишек? О чем это он давеча говорил? Вспомнив наконец, как будто и не было часового перерыва, он тупо повторил все тот же вопрос: