Три певца своей жизни (Казанова, Стендаль, Толстой) | страница 49
Но образом образов его книги, незабвенным, ставшим уже поговоркой и пословицей, остается его собственный образ - Казановы, отважной смеси человека Ренессанса с современным мошенником, сплав негодяя и гения, поэта и авантюриста; не устаешь без конца любоваться им.
Нагло приподнявшись в стременах, наподобие бронзового соотечественника его - Коллеони, прочно стоит он в самой гуще жизни и с вызывающим равнодушием смотрит в даль веков в глаза насмешке и порицанию; никто с таким бесстыдством не дает рассматривать, порицать, пересуживать, высмеивать и презирать себя; он не прячется, - и действительно, этого железного парня, этого огромного неисчерпаемого мужчину знаешь лучше, чем своих братьев и кузенов. Совершенно излишни долгие и основательные психологические исследования, поиски задних и скрытых планов; их у Казановы попросту нет; он говорит, не нарумянив губы и расстегнувшись до последней пуговицы. Без всяких церемоний, без удержу и двусмысленности он весело берет читателя под руку, беззаботно рассказывает ему самые неприличные свои похождения, вводит его в спальню, к раскрытой постели, в тайные сборища обманщиков и в химические склады мошеннических снадобий. Перед совершенно чужими людьми он обнажает свою любовницу и себя самого, смеясь, показывает самые гадкие свои проделки с краплеными картами, дает себя поймать в самых нечистоплотных ситуациях - все это не в силу какой-нибудь отвратительной Кандавловой извращенности, не из бахвальства, а совершенно наивно, с врожденным очаровательным добродушием безудержного сына природы, видевшего в раю нагую Еву, но не вкусившего от того опасного плода, которым даруется познание отличий добра от зла и нравственности от безнравственности. Здесь, как всегда, простота делает рассказчика совершенным. Самый опытный психолог и все мы, работающие над его портретом, не сумеем так пластично изобразить Казанову, как сделал это он сам, благодаря своей совершенной, незадумывающейся беспечности; как ясен его характер благодаря беспримерной откровенности, не останавливающейся даже перед физиологией! Мы видим его в каждом жизненном положении с оптической отчетливостью - например, в состоянии ярости, когда вены на лбу синеют и наливаются от раздражения и белые звериные зубы сжимаются, чтобы не выпустить набегающую горькую слюну; или в опасности - с дерзко поднятой головой, не теряющего присутствия духа, находчивого в притворстве, с холодной улыбкой на презрительно опущенных губах и с рукой, бестрепетно опирающейся на шпагу; или в обществе, в больших салонах: чванный, хвастливый, самоуверенный, с выпяченной грудью и блестящими от задора, алчными глазами, спокойно беседующий и вместе с тем со сладострастной развязностью разглядывающий женщин. И молодым человеком и старой беззубой развалиной он всегда представляется пластически, ощутимо близким, и кто читает эти мемуары, тому кажется: если бы этот покойник появился сейчас из-за угла, его легко было бы узнать среди сотен тысяч, так ясно подаренное миру самоизображение этого неписателя, непоэта, непсихолога. Ни Гете с его Вертером, ни Клейст с его Кольхаасом, ни Жан Жак Руссо с Сен-Пре и Элоизой, никто из его современников и поэтов не создал столь выпуклого образа, как этот mauvais sujel