В безбожных переулках | страница 44
Так прошло лето - сонливое, теплое, полное покоя. Каждый день бабушка давала мне рыбий жир, понуждая пить его как лекарство. Еще делала каждое утро кашищу: мешала тертые яблоки и морковь с медом и сливками. Чашку этой смеси должен был я съедать как лекарство от своей болезни. Потихоньку свыкся я с тем, что нахожусь у нее как на излечении и что не вижу дома, родителей, как все больные дети, которых увозят врачи. Что скрывалось за этим - я только чувствовал, когда тосковал по дому, но ясно не осознавал. Только когда я вспоминал о матери, будто просыпаясь ото сна, бабушка менялась в лице, точно срывая маску... Она была полной, даже тучной, но при том лицо ее было очень красиво: строгость и властность делали его похожим на искусную маску, что могла принять какое угодно, нужное по случаю выражение, однако после лицо непоколебимо принимало властный вид, только что, казалось, на дух уничтоженный, когда что-то у кого-то просила для себя или кому-то на кого-то жаловалась. Но тогда ее лицо делалось даже не властным, а злым, мстительным. Что-то слабое, дряблое, уродливое являлось со вспышкой ненависти к "этой женщине". Она почти не могла говорить, рыкая злые слова. Потом вдруг унималась, наверное, понимая, что пугает меня, и так же неожиданно выдавливала из себя жалобные слезы. Она жаловалась, плакала, а я начинал ее нестерпимо жалеть, уговаривая, что люблю ее и останусь с ней жить. Но бабка оставалась довольной лишь тогда, когда внушала осуждение родителей за грехи, будто они "пьют и курят", а мы с ней за эти вот их грехи страдаем: мы страдаем - а они пьют и курят.
Осень была уже куда тоскливей. Бабушка стала работать, здесь же, в Правде, на почте. Я сидел в ее закутке, помогая ей раскладывать газеты для почтальонши, штамповать письма, ухаживать за посылками - и так каждый день, будто и сам ходил на работу. Она всему хотела научить, начиная с того, какая пища здоровая и какими кусочками ее нужно есть. Писать, читать, рисовать, убирать и стелить постель учила. Говорила, что меня нужно отдать научиться плаванью и еще многому, о чем до нее никто и не подумал. Все мои рисунки и каракули для чего-то взялась тоже копить. Этим я увлекся так сильно, что не подмечал совершенно ее диктовки, потому что если рисовал маму или отца, то с огромными дымящимися сигаретами. А из каракулей выходило уж и нечто внятное, даже похожее на стихотворение, что называлось "Курякам и Пьянчугам". Этот стишок по ее наставлению я заучил и был очень горд, когда просила читать для нее вслух, - читал с выражением как на детсадовском утреннике, а она расхваливала, довольная.