В безбожных переулках | страница 27



Вдруг у нас в квартире появился щенок. Подобранного где-то отцом, тискают его все, кроме мамы. Щенок пачкается на моих коленях, когда я его тискаю, так что у меня от ужаса удивления пропадает дар речи. Я бросаю щенка. Бегу с ревом к маме. Мама видит мои мокрые колготы. На кухонном диване лежит и курит отец, и я оказываюсь перед ним, как тот щенок. Он щенка этого любит, любит с ним играть, а вот лежит, глядит на мокрое пятно, и нет у него для меня снисхождения. А сказать, что это сделал щенок, не могу, потому как случилось то, чего никогда я еще в своей жизни не ведал. Не вытерпеть - это унижение, внушенный уже позор. Мама уводит меня, успокаивает, переодевает в сухое, колготы идет стирать, ее скрывает шум воды. В комнате я оказываюсь снова один, без мамы, и только этот шум в ушах. От сухих да глаженых, будто бумажных, колгот такое ощущение, как если бы простили грех. И лицо после плача - сухое, бумажное.

В углу комнаты слепо тычется щенок, выползает на ковер и ползает по-черепашьи, потому что лапы его, слабые, разъезжаются под пузом. Ползет ко мне, противно попискивает. Но вдруг мне становится его жалко, а душа теплится осознанным счастьем, что то ли спас его, то ли простил. Мама не наказала и даже не отругала, а получил я больше ее любви за то, что оказался так жалок.

Волосы она часто красила, меняя их цвет, и прическу делала - то короче, то длинней. Фигурку ее я не различал, но всегда чувствовал в ее осанке какое-то непринужденное достоинство; маму никогда не видел сутулой или размякшей. Казалось, она не знала чувства усталости, хоть и очень много работала. Но работа не давала ей размякнуть от усталости, делала все тверже да прямей. Тут она была похожа на бабушку Шуру. И я очень любил ее походку. Для нее имело особый смысл то, как она выглядит, будто именно внешний вид и даже походка давали ей свободу и чувство достоинства.

Я никогда в жизни не видел ее лицо злым или чтоб оно было хоть с каким-то недобрым выражением. Все черты лица правильные, и выражение его от этого кажется правильным, спокойным, так что ему всегда доверяешь. Глаза глядят спокойно, ровно, как если б взгляд всегда собран и внимателен из-за какой-то мысли. Она не любит молчать, речь ей так необходима, будто она что-то осмысливает в словах. Порой в том, что она говорит, просто слышно ее настроение, и она говорит, осмысливая это настроение, слушая свой голос, как если бы он звучал внутри и говорила б она что-то про себя. Когда она задумывалась, губы ее часто шевелились, она все равно что-то произносила, как немая, одними губами. Она не добренькая, а упрямая, убежденная во всем, что делает. Потому она никогда не признавала, если была не права, это было для нее, казалось, физически невозможным -- осознать, что она могла поступить неправильно. Тогда уж все оказывались не правы, но только не она, и это была черта, которую именно как слабость и надо ей было единственно прощать. Принуждать ее каяться да осознавать свои ошибки - значило бы мучить, то есть значило бы не любить ее; однако столько умела она прощать любимым людям, что это искупало неумение ее раскаиваться: в том, сколько она прощала, этого раскаяния было сполна.