Вавилонская башня | страница 11
Мой любимый герой — Робинзон Крузо. И люблю я его как раз за поверхностность — суждений и привязанностей, замыслов и поступков. Средний человек, он лишен самомнения, равно присущего и тому, кто выше его, и тому, кто ниже. Его выделяют не богатство, не бедность, не воля, не характер, не гений, не злодейство — только судьба.
Самое симпатичное в Робинзоне — постоянство: оставшись один, он сумел жить так, как будто ничего не произошло. Робинзон создал иллюзорный социум — не из коз и попугаев, а из самого себя. Выжив, сохранив разум и свои прежние представления о мире, он внушил нам надежду на то, что социальные ценности имманентно присущи и каждому по отдельности. Средний человек, Робинзон Крузо репрезентативен: он достойно представляет человека перед природой как существо вменяемое, нравственное и разумное, как вполне удавшийся продукт европейской цивилизации.
Однако в XX веке с Робинзоном произошла трагическая метаморфоза. А ведь задачи ему предстояло решать знакомые — по словам Мандельштама, “задачи потерпевших крушение выходцев XIX века, волею судеб заброшенных на новый исторический материк”.
Робинзон был так же одинок, как наш век в истории.
29
XX столетие чувствовало себя оторванным от прошлого не хронологией, а самим качеством перемен. Ощущение порога — тревожная интуиция предшествующей эпохи — полностью воплотилось в нашей. Та часть суши, которую осваивал XX век, на глобусе истории была необитаемым островом. Во всяком случае, в нашем отечестве. Не отсюда ли, между прочим, и эта идея — разрушить все до основания? Есть в ней заразительный соблазн. Ведь она обещает радость созидательной деятельности на пустом месте.
Может, не так уж и глупо было оборвать корни. Революция своего рода эмиграция. Порвать рубаху, сжечь дом, зарезать корову и пуститься за океан, рассчитывая только на себя и удачу. Азартная эмоция начать все сначала — не она ли и привлекает нас в любой робинзонаде?
Оставшись на пустом берегу, Робинзон заново ощущает ценность каждой вещи: он остраняет предметный мир за счет дефицита. Поэтому у Дефо самые яркие герои — точильный станок и деревянная лопата.
Советский роман очень быстро нащупал эту тему. Так, например, Макаренко в своих книгах сумел подменить традиционный роман воспитания производственным романом. Посреди разрухи и нищеты вещи были и ярче, и интереснее, и дороже людей. В опустошенном революцией мире процветал культ вещей. По сути, весь советский роман — производственный. От “Цемента” до “Не хлебом единым”, от Днепрогэса до Братской ГЭС, от Маяковского до Евтушенко советская культура воспевала рождение вещей. Дело было превыше всего, потому что мир без него пуст, как неподнятая целина. (Кстати, неплохо бы понять, почему революция-перестройка, обещавшая как раз тот же самый робинзоновский энтузиазм разрушения-воздвижения, увязла в апатии? Может быть, потому, что жалко было всего уже построенного? Раньше-то ломали чужое, теперь — свое.)