Цветы Шлиссельбурга | страница 33
Кто-то заступился за него, — он получил «жилплощадь». Но книги его так уже и не вернулись в свои шкафы: Яков Максимович подарил библиотеку какому-то учреждению. С того дня он окончательно погрустнел, — вероятно, поверил, будто негодяев на свете больше, чем хороших людей…
Вскоре затем я потеряла его из виду.
5. Негласный мир хороших людей
На одном из первых мест хочется мне назвать здесь имя последнего врача Шлиссельбургской крепости — доктора Евгения Рудольфовича Эйхгольца.
Врач по образованию и профессии, а по рождению русский дворянин, помещик, земец Смоленской губернии, богатый, независимый, никогда не знавший принижающей и принуждающей власти бытовых неустройств, Е.Р. Эйхгольц мог избрать для себя любую деятельность. Все дороги к так называемой карьере лежали перед ним широко, гостеприимно звали его: «Приходи володети!»
Е.Р. Эйхгольц выбрал самую трудную из них, самую незаметную, наиболее удаленную от успеха и блеска. Все свое врачебное творчество он отдал тяжелой, неблагодарной, нередко презираемой — и, по вине многих врачей, заслуженно презираемой — работе тюремного врача. Для Е.Р. Эйхгольца эта работа означала спасение заключенных от болезней, отчаяния и гибели.
На этот путь толкнули Е.Р. Эйхгольца не революционные убеждения, — он был далек от политики и в жизни и в работе. Не играло здесь роли и христианское сострадание ко всем несчастным и страждущим…
Что же лежало в основе сознательного выбора именно этого пути?
Прежде всего, конечно, призвание. «Труд врача в тюрьме — не карьера, а призвание, — писал доктор Е.Р. Эйхгольц в своей книге «Тюремный врач и его пациенты». — Ежели призвания нет, то не следует переступать порога тюрьмы и брать на себя бремя не по плечу».
Каждый человек ежеминутно, ежесекундно видит, слышит, ощущает множество вещей. Жизнь стучится в наше сознание множеством впечатлений, восприятий — зрительных, слуховых, всяких. Нам кажется, что мы их тут же забываем, и мы в самом деле не храним их в памяти сознательно. Но бессознательно все это откладывается в нас миллионами мельчайших, почти неуловимых отметок, зарубок, похожих на стенографические знаки. Мы не углубляемся в воспоминания о том, как мы когда-то, впервые в жизни, ощутили «реку», но помним, как кто-то из взрослых, держа нас, маленьких, на руках, вошел сам и окунул нас во что-то чудесно-прохладное. При слове «собака» в нас на ничтожно малую частицу времени оживает сохранившийся в памяти с детства стенографический значок: мохнатость, и «гав-гав», и теплый язык, мокро лижущий наше лицо и руки. И совершенно так же — бессознательно, бездумно и навсегда — вошли когда-то в нас самые большие понятия, строгие, требовательные, вошли и стали потом нашими убеждениями, действиями, нашей судьбой и биографией.