Грязная работа | страница 163



Много лет Филлмор был джазовым центром Сан-Франциско, а «Город бопа» на Пост-стрит — первейшим джазовым клубом. Но война закончилась, японцы вернулись; и не одну ночь напролет японские пацаны простояли под окнами «Города бопа», слушая Билли Холидэй, Оскара Питерсона или Чарлза Мингуса,[54] — у пацанов на слуху творилось искусство и растекалось по всему ночному Сан-Франциско. Одним из этих пацанов был Сато.

— То был не просто курбет истории, — объяснял Сато Мятнику однажды поздно вечером, когда музыка стихла, а от сакэ красноречие оратора плавилось воском, — то была философская выверка: джаз — это же дзэнское искусство, сечешь? Контролируемая спонтанность. Как живопись тушью сумиэ, как хайку, стрельба из лука, фехтование кэндо: джаз — то, что не планируешь, а делаешь. Репетируешь, играешь гаммы, учишь аккорды, а потом все свои знания, все свое воспитание сводишь в единый миг…

«И в джазе всякий миг — это кризис, — цитировал Сато Уинтона Марсалиса,[55]и все свое умение ты обрушиваешь на этот кризис».

Как фехтовальщик, лучник, поэт и художник — все это есть тут, — без будущего, без прошлого, лишь этот миг — и то, как ты с ним справляешься. Происходит искусство.

И Мятник, стремясь избежать своей жизни Смерти, сел на поезд в Окленд, чтобы отыскать миг, в коем можно спрятаться — без сожалений о прошлом или тревоги за будущее, — чистое «вот сейчас», что покоится в раструбе тенор-саксофона. Однако сакэ, слишком много будущего, маячившего на горизонте, и слишком много воды над головой навеяли на Мятника блюзовую тоску, миг растаял, и теперь Мятнику было не по себе. Все шло плохо. Он не сумел изъять два последних сосуда — впервые за свою карьеру — и уже видел (или слышал) последствия.

Голоса из ливнестоков — громче и многочисленнее обычного — дразнили его. В тенях, на периферии зрения что-то двигалось: шаркало ногами, волочилось, а только взглянешь прямо — исчезало.

Он даже продал три диска с душами одному человеку — такое тоже случилось впервые. Сразу не заметил, что женщина та же самая, а потом все пошло наперекосяк, и он перемотал и прокрутил вновь пленку памяти. Тут-то и выяснилось. В первый раз она была монахиней — какой-то буддистской разновидности, в свекольно-золотых одеждах, волосы очень короткие, будто голову недавно обрили и они только начинают отрастать. Запомнил Мятник глаза — хрустально-голубые, необычные для человека с такими темными волосами и кожей. И в глубине этих глаз таилась улыбка, от которой ему показалось, что душа нашла себе место по праву — хороший дом уровнем повыше. В следующий раз он увидел ее через полгода. Она была в джинсах и косухе, волосы — точно взрыв на макаронной фабрике. Взяла компакт с полки, помеченной «Один в одни руки», — Сару Маклахлан: если б Мятника попросили, он бы сам ей это порекомендовал, — и Торговец Смертью едва заметил хрустально-голубые глаза, только подумал мимолетом, что где-то уже видел эту улыбку. И вот на прошлой неделе — снова она, волосы распущены по плечам, в длинной юбке и муслиновой рубашке, словно у поэта, под ремнем, будто беглянка с возрожденческой ярмарки; для Хэйта обычное дело, а вот на Кастро таких почти не бывает. И все равно он не придал этому значения пока женщина не глянула поверх темных очков вынимая деньги из бумажника. Опять голубые глаза — электрические, на сей раз они почти не улыбались. Мятник не знал, что делать. У него не было доказательств, что она была монахиней и цыпой в косухе, но он знал — это она. Все свои навыки он применил к ситуации — и в итоге все же киксанул.