Русская мафия — ФСБ | страница 62
И я лениво почитывал «Мастера и Маргариту» Булгакова, до моего ареста бывшую запрещенной в СССР, порой с неохотой отвечая «первоходчикам» на их дурацкие вопросы типа «Сколько мне дадут?» или «А киллер — в авторитете?». — Отвечая: «Насчет срока — у прокурора спроси», «Киллер — непуть. Человека за деньги или еще за что-то убивать нельзя. Убивают — защищаясь, или за честь и достоинство».
Мне все надоело, и я написал прокурору, чтобы отправили в лагерь добить остаток: «Больше все равно не дадут: и так, как знаете, сижу по политическим мотивам. Приговорен я к лишению свободы — но не последнего здоровья». Написал — хоть разозлить. А терять мне и так нечего. Написал, явно куражась, что «не перестраиваются и не идут в ногу с КПСС — вслед за Горбачевым».
Как-то, уже после обеда, вывели к следователю. Я шел по длинному коридору злой, в голове подбирая, что бы такое поязвительней высказать прокурору. Завели в следственную комнату, а там — невысокий, чернявый такой копается в бумагах моего толстущего дела. Я было что-то начал — а он руку протягивает. «Гагарин», — говорит.
Не понял я — и руку не подал. Зэку западло ведь руку менту подавать. Он же стал объяснять, что Гагарин — это его имя, и назвали, так как родился он 12 апреля 1961 года, когда Юрий Гагарин в космос полетел. Надо же, и назвали его не Юрий, а сразу Гагарин.
Вот и говорит мне Гагарин: «Я пришел Вас освободить. Извините за проволочку».
Признаюсь — все равно опешил, и потерялся как-то. Во рту пересохло сразу, а сердце не застучало сильно, — а как-то беспорядочно затрепыхало в груди, отдавая ударами в висках и ушах.
Как вышли из тюрьмы, как обнимался с ожидавшим меня на воле корреспондентом «Советской России», как он мне что-то говорил о родных и доме, как подъехали к Прокуратуре, где меня попросили подписать какие-то бумаги, как поехали от Хасав-Юрта на машине в Грозный — всё, как в тумане. Оглоушенный — что «пьяный судак» был.
Помню, очень боялся улицы переходить. Машины с шумом пролетали, и вообще вдруг стало очень много шума, разного — и трудно понимаемого, сквозь который я успокоительно различал шелест деревьев и шум ветра. Все мельтешило перед глазами, все было цветным — даже пестрым, после лагерного чернообразия. Там же все в черном или сером, а тут — такое обилие сочных красок! И самые яркие были те, что несли с собой женщины. Все такие красивые, яркие.
Вот тут-то с остротой до боли ощутил, до чего же они прекрасны и притягательны. До чего мне их не хватало все долгие годы заключения.