День Литературы, 2004 № 10 (098) | страница 57
Зато в полной мере присутствовала в самом Льве Николаевиче "личностная эсхатология", если так можно выразиться. То есть страх смерти, всем нам присущий, но Толстым осознаваемый со всей гениальной его чувствительностью и воображением. И она, личная эсхатология эта, имела многие последствия, на многое толкнула его, подвигнула… И, в каком-то смысле, средством окольного, относительного разрешения этой личной эсхатологической проблемы для него, как атеиста, стало его "учение" о некоем бессмертии "в лоне нравственности" — так сказать, в лоне некоего мирового безличного Разума. Как атеиста, да, — потому что пантеизм Толстого с признанием этого совершенно безликого и неопределенного Разума являлся ведь, собственно, не религией, а квази-философской установкой, не более. И не зря Энгельс трактовал пантеизм как "…местами соприкасающийся даже с атеизмом". Кстати, довольно часто говоря в последние два десятилетия своей жизни о Боге, Лев Николаевич, скорее всего, подразумевал под ним — даже и в ответе на определение Синода — как раз этот "субъект пантеизма", этот самый вселенский и, право, маловразумительный Разум.
Следовательно, если цивилизация заходит или зашла в тупик, надо ее из него вывести. Как? "А вот нa, возьми мое Евангелие!.." — вот суть идеи, проекта Толстого. Слова же эти были сказаны Толстым (Константину Леонтьеву) после посещения им оптинского старца о.Амвросия, который, по словам того же Льва Николаевича, "преподает Евангелие, только не совсем чистое…" Вот с моим, "чистым", и выйдете из тупика!
Грубо, самонадеянно? Пожалуй; а в том, что это — выйти — в принципе возможно, Толстой с некоторых пор не сомневался. Через нравственное усовершение себя и других выйти, путем морального прогресса (и — значит, хочешь-не хочешь, вместе со столь нелюбимым прогрессом научно-техническим), путем хилиастическим, повинуясь лишь эманациям любви со стороны мирового Разума и своей личной доброй воле; тут необязателен Христос не только как Бог, но даже и как пророк: достаточно Христа-человека, просто одного из учителей, указавших путь… ага, туда? Ну, спасибо, мы пошли тогда…
Чтобы подтвердить свои более чем оправданные этические претензии к человеческой и природной жестокостям мира, великий художник Лев Толстой очертя голову — иначе не скажешь — бросается в сравнительно чуждую ему область философских и миропостроительных концепций, в тот же давно "пройденный" человечеством пантеизм — и, несмотря на схоластически выверенную логику учения своего, вполне закономерно терпит в ней крах, пусть малозаметный для публики, выраженный и понятный ей, быть может, лишь в семейно-бытовом плане самого Толстого. Русская же философская школа этот проект, как минимум, не подтвердила, а большей частью и отвергла его рассудочную отвлеченность и самопротиворечивость, оставив Льву Николаевичу, по-нынешнему говоря, имидж "великого моралиста".