Плотина | страница 20



Я хотел закричать, что он не имеет права на эту слабость, на эту неопределенность, но спросил только:

— Сегодня ты меня не оставишь?

И он опять не возмутился, не закричал.

Двор, в который въехала двуколка, напоминал мне о чем-то своей вытоптанностью. Три или четыре слонявшихся без дела человека посмотрели на нас выжидательно.

— К нам? — спросил меня один из них, и я испугался этого быстрого узнавания.

— Да вот с отцом, — сказал я.

— А! — сказали мне с интересом и отступили.

Капитан в накинутой на плечи шинели принимал нас в комнате, в которой был один табурет. Слушал отца и читал нашу бумагу, стоя, потому что отцу некуда было сесть. Капитана знобило, в глазах его была болезнь.

— У тебя только один выход, — сказал он отцу. — Ты сюда не приезжал, я тебя не видел. А привез — ничего не обещаю. У меня пересыльный пункт.

Он посмотрел в окно на лошадь и двуколку. И поторопил:

— Я обязан его забрать.

Когда мы выезжали со двора, я боялся, что лошадь заартачится и не пойдет…

4

Это во мне и кричало! Летчик, который вместе со мной едва не отстал от поезда, уехал бы следующим. Госпитальную сестру все равно выпустили бы из комендатуры. И даже отец, пока комендант ему этого не сказал, не догадывался, что для меня есть только один выход.

Дыхание судьбы слишком тяжело, чтобы ощущать его непрерывно.

В тот город, в котором отец меня нашел, нас везли через Берлин.

На берлинских улицах водители наших грузовиков останавливались, чтобы узнать дорогу, а мы выпрыгивали из кузовов, рассматривали развалины. Все мы переживали чувство невесомости, не знали, куда везут, были заняты своим, но берлинские развалины поражали и наше привычное воображение. Артиллерийские мы отличали от авиационных, узнавали натеки копоти от пожаров. В этом мы стали специалистами. Знали, где много разрушений — мало людей. Гибнут люди или уходят — кирпичное крошево становится пустыней.

День был жаркий, августовский, гимнастерки солдат выбелило солью. Над берлинскими улицами стояло марево, а сквозь память что-то упрямо проступало. Какие-то поблескивающие стекла, мостовые, сиреневый дым между домами.

Может, осенью сорок второго года вот эти улицы промелькнули перед моими глазами. С высокой железнодорожной эстакады, по которой шел поезд, были видны закопченные паровозным или фабричным дымом дома, четкая брусчатка мостовой. И все лоснилось, смоченное мелким, не останавливающим движение дождем.

И в этом сиреневом дыме, мелком дожде, промышленном нагромождении жилых домов и фабричных зданий, в поблескивающих стеклах и плащах было несомненное ужасное единство.