Сидо | страница 20



Вот я читаю по слогам свою душу – что в ней дар моего отца, а где материнская доля. Капитан Колетт не целовал своих детей – его дочь объясняет это тем, что поцелуй невольно заставил бы поблёкнуть детскую свежесть. Зато он имел обыкновение подбрасывать меня в воздух, до самого потолка, о который я ударялась руками и коленками, визжа от радости. Его мускулы обладали большой силой, потаённой и вкрадчивой, как у кошки, и, без сомнения, были обязаны ею воздержанности в питании, которая была совершенно чужда нашим бургундцам и так их озадачивала: хлеб, кофе, немного сахара, полстакана винца, много помидоров, баклажаны… После семидесяти он согласился есть понемногу мяса для поддержания сил. Заядлый домосед, этот южанин с белой атласной кожей так и не растолстел до старости.

– Итальянец!.. Потрошитель!..

Так бранилась мать, когда он чем-нибудь её злил или когда переходящая границы ревность её верного возлюбленного проявлялась слишком бурно. В самом деле, с выкидным лезвием, с роговой рукоятью кинжал, хоть и никогда никого не убил, всё-таки всегда лежал на дне кармана моего отца, презиравшего огнестрельное оружие.

Преходящие вспышки южной гневливости, его рычание, несусветная ругань – мы не обращали на это никакого внимания. Но как же я однажды содрогнулась, услышав негромкий голос его неподдельной ярости! Мне было тогда одиннадцать.

Вывшая загадкой для всех, моя сводная сестра только что вышла замуж – по своей воле, но так жалко и неудачно, что теперь хотела одного: умереть. Она приняла не знаю уж сколько таблеток, и сосед прибежал сказать об этом матери. Отец так и не сблизился с нею за двадцать лет. Но тут, при виде горя Сидо, он, ничуть не повышая тона, произнёс голосом чаровника: – Передайте мужу моей девочки, доктору Р., что, если он не спасёт это бедное дитя, жить ему осталось до сумерек.

Вот так любезность! Меня охватил восторг. Какой голос: густой, музыкальный, подобный рокоту разгневанного моря! Если бы не скорбь Сидо, я, наверно, пританцовывая, побежала бы обратно в сад, надеясь, что, может быть, и впрямь увижу, как доктора Р. настигнет смерть…

Плохо узнанный, не узнанный вовсе… «Ох уж этот неисправимый весельчак!» – восклицала мать. Она не корила его – скорее удивлялась. Он казался ей весёлым – ведь он так хорошо пел! Но я – ведь я всегда насвистываю, когда гадко на душе, я не умею уйти от волнующей мысли, когда в мозгу лихорадочно пульсируют слоги опустошающего имени, – я знаю теперь, что она не понимала одного: нет обиды сильнее жалости. И отец и я – мы не признавали жалости. Её отвергала наша непреклонная замкнутость. И нынешними терзаниями души я обязана отцу – он тоже, я знаю, всем соблазнам мира предпочитал добродетель быть печальным на свой лад, не обременяя своей грустью другой души…