Собрание сочинений в десяти томах. Том 10. Публицистика | страница 44
На амвоне косматый дьякон ревет с перепою, как зверь. Подвернешься ему на дороге - даст по затылку. В ином храме, в подпольи, на ужас прихожанам, в память адских мук, стонет церковный вор, посаженный под пол на цепь, либо богохульник на покаянии. Сидит, стонет, скрежещет цепями. Ужас и мука.
В кружалах, у столов, на лавках - гуляют, пьют, дерутся разные людишки: безместный поп, и заезжий купец - торговый гость, и земский ярыжка, и цыган - цирюльник и коновал, и княжеский холоп, и тяглый человек, и захожий вор, и казак... Орут, шлепают по спинам срамных женок, пропивают деньги, и кафтаны, и шапку, и сапоги, и исподнее.
Пропившегося до нитки целовальник выбивает из кабака вон, на площадь. Пьяненький человек грозится, идет, шатается и валится в грязь или в пыль. А с пьяного снимут уж и остальное.
Того же, кто станет в кружале уговаривать пьяного совсем не пропиваться, - того - царевым указом - схватив, ведут в приказную избу и у крыльца бьют батогами, - один садится на голову, другой на ноги, третий бьет. Иным же, по приказу воеводы, отсекают обе ноги по колено и бросают на площади - чтобы впредь другим не было повадно отбивать цареву копейку.
В городе житье не хитрое, а в деревнях и того проще. От такой жизни пустела душа, каменели лица, краснели глаза в курном дыму. Нет, этой Руси - не жить.
Остатки этой жизни дошли и до нас. Еще мальчиком я помню у нас в деревне Сосновке две курных избы: в одной жил бобыль Савостьян, в другой известный всей деревне вор Хомяков с семьей. Я помню сморщенные, как земля, лица старух, немого пастуха Ликсея, пасшего некогда - в том же драном полушубке, в разбитых лаптях, с мочальным кнутом - коров Ивана Грозного. Я помню, как на Покров у мирского амбара, под рогожей, лежало тело колдуньи, убитой осью: - убили, напившись, ребята, чтобы не портила девок. Еще год тому назад иные деревни в России опахивались от Черной Смерти. В темную ночь девки, раздевшись донага, распустив волосы, впрягались в соху или плуг и, крича и визжа, пропахивали кругом селения борозду, за которую не может переходить ни чума, ни холера.
Древняя, лыковая Русь не изжита. Григорьев каким-то созвучием почувствовал ее и стал только ее искать среди жизни. Его типы, его "Расея" - лишь изживаемое ныне подполье, неприбранные, неустроенные задворки русского многовекового бытия. Он не касается ни романтической России Венецианова, ни героической - Сурикова, ни лирической Левитана и Мусатова, ни православной - Нестерова, ни купецко-ярмарочной - Кустодиева, Судейкина, Крымова. Он изображает лишь одно ее преломление.