Жизнь Николая Лескова | страница 140



Во всем, вплоть по этих мелочей, сказывается, что автора, как он часто говорил, “ведет и корчит”, что он теряет самообладание.

В результате — неизбежные “аффектация и пересол”. Отдельные художественно выдержанные главы резче оттеняют порочность остальных. Назревает новая буря.

Сперва начинают жалить юмористические журналы.

Дается ядовитый совет: “Г. Стебницкому. Оставить писание романов, наводящих уныние и сон, заняться изучением брандмейстерского искусства и писать статьи об одних пожарах” [308].

Полгода спустя по адресу боборыкинского журнала появляется не лишенная соболезновательной грусти заметка: “А нам некуда, мы все так же по-прежнему…” [309]

Но это пустяки. А вот младший сотоварищ по работе в “Русской речи” у “некудовской” героини “маркизы де Бараль” (читай — графини Сальяс), в те времена прогрессивный журналист А. С. Суворин, выступает с ужасной статьей, грозясь в качестве “знакомого г-на Стебницкого”, написать и опубликовать “пропущенные” автором дополнительные главы из “Некуда”. Он обещает порассказать в них чрезвычайно значительное из жизни некудовского “доктора Розанова” (читай — самого Лескова) [310].

Такая угроза должна была цепенить душу! Наступают дни трепетного ожидания. В силу чего, по каким побуждениям, по чьему воздействию всенародно обещанные главы, при всей их публицистической заманчивости, остаются ненаписанными или во всяком случае неопубликованными — загадка.

Опасность миновала. У Лескова отлегает на душе. Может быть, под влиянием только что пережитых тревог более поздние главы оказываются значительно утишенными.

При всей остроте осуждения романа прогрессивными кругами [311], дело, казалось, могло еще обойтись без тяжелой драмы, особенно после невыполнения Сувориным его убийственного плана. Требовалось суметь отмолчаться на пока еще терпимые выпады. На что не хватает воли. На собственную пагубу Лесков, на последнем поклоне, портит все дело.

В декабрьской книжке журнала, в которой кончался печатанием весь роман, он выступает с как нельзя более ненужным, почти историческим, по существу ничего не объяснявшим и, что, может быть, всего хуже, не кажущимся искренним “Объяснением”.

Опрометчиво и бездоказательно в нем полностью отрицается памфлетность романа и портретность выведенных в нем лиц от начала его до конца.

Рядом с приемлемыми указаниями на то, что вообще в литературе “нет ни одной повести, ни одного рассказа, в котором не встречалось бы лиц, которых многие видели, знают и узнают в печати”, что, мол, “бывало, и не раз бывало в русской литературе, что такое сходство казалось очень сквозным и подходило к людям, которых узнавал не один какой-нибудь местный кружочек, а целые города, но и это литературными судьями не считалось проступком”, выдвигались слишком рискованные утверждения: “Все лица этого романа и все их действия есть чистый вымысел, а видимое их сходство (кому таковое представляется) не может никого обижать, ни компрометировать”.