Жизнь Николая Лескова | страница 119
Поднимаются разговоры о показаниях Ничипоренко, как и И. И. Кельсиева. С первым Лесков жил в зиму 1860–1861 годов и В. В. Вернадского, со вторым встречался в “сальясихином кружке” в Москве. Можно ли поручиться за то — что, когда и как говорил с ними по-приятельству? Как угадать — что именно любознательному Третьему отделению покажется особенно значительным и заслуживающим дальнейшего доследования по опросе этих лиц?
Положение осложняется. Поездки в поволжское понизовье нет. Не толковее ли на некоторое время все же оказаться подальше, не быть в Петербурге, а то и в России? Мысли далеко не безосновательные и сами собой рождавшиеся.
Медлить нечего. Редакция не то полупредательской, не то преступно беспечной “Пчелы”, может быть не без искупительной предупредительности, придумывает своему слишком пылкому, но несомненно ценному сотруднику длительную и дальнюю командировку в качестве корреспондента газеты. Маршрут интересный: Литва, Белоруссия, Украина, Польша (австрийская), Чехия, в завершении пути — Париж, а пожалуй, и Лондон. Последний не исключался неспроста: помнилось благожелательное указание “Современника” на вредное для некоторых журналистов влияние петербургского климата и на благотворное иногда воздействие на их “настроения и воззрения” климата лондонского [278].
Исход найден. Поездка обещает уврачевать “смятенный дух” потрясенного сотрудника, оживить столбцы газеты любопытными, живыми письмами о положении дел и настроениях западных окраин, об отношении к России зарубежной Украины, чехов, поляков, о возможности достижения “slawjanskoj wzajemnosći”, о луи-наполеоновской Франции, а может быть, даже привести к встрече с самим Герценом. Программа увлекательна. Горизонты широкие. Есть где обогатить впечатления, во многом по-новому разобраться, может быть многое переоценить, перестроиться. Лишь бы уехать… Это свершается беспрепятственно.
“Будь медлен на обиду, а на прощанье скор”, — стоит в одном из его писем ко мне [279].
Учительно мелькает этот совет в его обращениях и к другим близким и неблизким.
Удавалось ли его применение самому Лескову?
Не раз, даже в минуты исключительной умиротворенности, в сумерки (“szar godzin”, как любовно называл он эти часы по-польски, по-мицкевичски), в дружественной беседе многозначительно скандировался им по какому-нибудь поводу любимый стих любимого поэта:
Забыть! забвенья не дал бог,
Да он и не взял бы забвенья [280].
Не брал его и Лесков.