Разлив | страница 23
— Куда идти-то?..
— Никуда не ходи, — ввязался Митька, — гуляй здесь! А ружье брось. Девке с ружом не полагатся…
— Ишь шустрый какой, — отрезала Каня. — Не тебе ж ружья дать? С тебя и бабьего веретена хватит.
— Ай, девка!.. Сладка да горяча, как пирог, — жжется. Дай хоть буфера поглядеть, какого заводу.
— Иди, иди! Я те ребра-то поломаю!..
У девок да баб круговая порука. Напали на Митьку девчата. Мало рыжего чуба не выдрали, а парням хоть бы что.
Только когда Каня ушла, почувствовал Дегтярев, что под рукой у него тело чужое. Что сноп, что девка — разницы никакой. И второй раз за вечер удивился. Потом лезли в голову разные мысли. Неясные, как махорочный дым. Вспомнил, что у Марины рубахи потные, и подумал, что, может, сноп-то под рукой держать веселей. И еще: "Хоть из тайги, а такая же баба… ерунда". Хотел всякие мысли прогнать и два раза танцевал, а все же шевелилось где-то желание, чтоб Жмыхов задержался. Таксатора Антон не любил, а как ушел таксатор на свою половину, почему-то заныло. У Василисы спросил:
— Где у тебя воды испить?
— Ступай на кухню!
Но до кухни не дошел. Нудно скрипели половицы. В дощатых комнатах щели большие. Из одной комнаты валило тепло, и кто-то сонный дышал. Посмотрел в щелку. Топилась железная печка, а над ней на веревке — бабья одежда. Капала на печку с одежи вода, и с каждой каплей… ш… шип… ш… шип… Спит девка на спине, одеяло по шею — ничего не увидишь. Только где грудь — манящий колышется бугорок да падает с лампы свет на лицо. На лице резко обозначены скулы и длинные ресницы, что черный бархат.
— Эх, девка таежная, ядрена-зелена!..
А в соседней комнате что-то зашуршало. Повел глазами и в щели слева увидел знакомые таксаторовы зенки. Трусливые и бесстыжие, с мутью.
— Смотрит, кисель… Тьфу!.. А ну вас всех к черту, дьяволы!.. — громко сказал Антон.
Назад пошел веселый.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Когда утром проснулся в палатке, Дегтярев почувствовал — что-то переменилось. Был брезент вверху не грязен, а желт, а на желтом тихо играли кленовые листья. Выскочил — вверх уплывало небо, и солнце резвилось зайцами по мокрому листу. Солдаткин луг оделся травой по колено, и за лугом, что кончался в ста саженях обрывом, дымилась утренним паром глина. Сладко шумела кривоствольная забока,[3] и, перебивая ее, сердито урчала невидная за забокой Улахэ. Чудились за рекой поля со вспрыгнувшей кверху пшеницей, а за полями качались в дрожащем воздухе сопки, чернея чужими заплатами прибитого к земле пепла.