Сама жизнь | страница 66



Те, кто позже стали символистами, пишут друг другу о его душевном здоровье, даже какой-то примитивности. В Риме он хочет полежать на травке, а где-то еще в Италии спрашивает, где хороший публичный дом. Много есть и об его несомненной консервативности, и о нелюбви к «интеллигенции», которой, по словам А. Дермана, он предпочитает «стальную Германию». Евреев он не любит, «народную веру» – любит, какой бы она ни была. Словом, сделать из него что-то вроде того Розанова, с какого начинает свое эссе Венедикт Ерофеев, совсем не трудно.

Но Елена Толстая этого не делает. Трудно передать, как сочетаются зоркость и тонкость в ее манере, а выходит – не кукла, не идея, но именно человек. Полупредательства, сомнения, вызов, вся наша истинная слабость. А что поверх этого? Вещи совершенно прекрасные.

Как Томас Кранмер в пьесе Чарльза Уильямса, Чехов очень страдает и от «левой», и от «правой» категоричности. Он пишет брату: «Я боюсь тех, кто между строк ищет тенденции и кто хочет меня непременно видеть либералом или консерватором. Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индиферентист ‹…›. Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах». Смотрите, «ложь и насилие» – антихристово добро!

Пишет он и так: «Я уравновешиваю не консерватизм и либерализм, ‹…› а ложь героев с их правдой».

Так проявляется и прибывает то противостояние «лжи», которое почти угасло после Нового Завета. Да, Августин, да, Паскаль, Кьеркегор, но этого очень мало, а вера без этого задохнется. Она и задыхалась в чеховское время.

Читаешь и видишь, как поверх всей этой мешанины, крест-накрест, ложатся правда и милость. Они действительно есть, Чехов – не фон Корен. Вроде бы не веря в Христа, он не забыл, почему Лаевский лучше: «из-за неспособности убивать, отвращения к насилию» (Е. Т.).

А где милость, тем более – неразумная, там уже рядом такие свойства, которые скорее назвали бы духовными. Вот – sancta indiferentia, которую Елена Дмитриевна замечательно описывает, комментируя фразу: «…я стал сам равнодушен, и мне хорошо». По ее мнению, здесь «равнодушие освобождающее -легкое сердце, бескорыстие, бесстрашие, ‹…› это стоицизм агностика, подозрительно похожий на бесстрашие глубоко, фаталистически верующего человека».

И уж совсем то, что мы считаем неотъемлемым от (Господи, прости!) русского православия: «мудрый простой дьякон» («Дуэль») и «священник в рясе из холстинки и ауре из блеска седых волос и запаха