Воскресение Маяковского | страница 35



Это было второе важнейшее право (после права на жалобу), которое отняла у него Революция.

Когда реальные окровавленные туши повисли на реальных фонарных столбах, когда «серенький перепел» Северянин вынужден был навсегда покинуть Россию, опасаясь, чтоб в его настоящем черепе не кроился вполне материальный кастет, — угрозы и подстрекательские призывы Маяковского потеряли право на отвлеченность и символизм. Не столько изменился сам Маяковский, сколько изменилась цена его слова.

А потом топырили глаза-тарелины
в длинную фамилий и званий тропу.
Ветер сдирает списки расстрелянных,
рвет, закручивает и пускает в трубу.

Казалось бы, чем эта наглядная сценка страшней все тех же лабазников? Отчего мы в таком ужасе от нее шарахаемся и долго потом ощущаем в сердце мертвящий холод? Ведь тот же автор, та же тема, излюбленная, привычная линия… А разница в том, что теперь за страшным словом стоит подлинное страшное действие и более того — уже совершенное! И нет теперь никакой возможности, ну ни малейшей, перечислить куда-то безумный смысл этих слов, возвести их в гиперболу, в образ, в прием, черт знает куда, но только подальше от того единственного, что они означают…

И все же мы так сразу не можем смириться, слишком в нас силен интеллигент и обыватель. Мы начинаем метаться и искать окольных путей. Не может быть, говорим мы себе, немыслимо! Чтобы русский поэт… неважно какой, нарушитель там, разрушитель… но есть же границы! Чтоб вот так публично радоваться массовым казням? И не сочувствия искать для расстрелянных, а звонкой веселой рифмы? Каких-то тарелин, будь они трижды неладны… Нет, это слишком, так не бывает…

И от одной характерной черты Маяковского, от его комплексующего сладострастия, мы кидаемся к другой — к спасительной неоднозначности. Мы говорим себе: это он так, несерьезно. Это он врет, как всегда, а сам в глубине души сочувствует жертвам, как же иначе… Но для всех этих постыдных интеллигентских мыслишек у нас имеется только одно мгновение, отделяющее нас от следующей строфы. Маяковский помнит о своей многоликости и, чтоб не было пересудов «о разных Маяковских», в ключевых, политически важных случаях спешит поставить точку над i:

Лапа класса лежит на хищнике —
Лубянская Лапа Чека.

Здесь уже четко названы исполнители и выражено отношение. Но вот, опять-таки не без двусмысленности: трудно отнестись с безоговорочной симпатией к этой дважды повторенной страшной лапе. И тогда, быть может снова что-то почувствовав он выражается с окончательной определенностью: