Воскресение Маяковского | страница 30



где пошлость, — везде!

Здесь в точности та же самая фигура используется уже в противоположном смысле, не в страдательном, а в винительном, точнее — в карательном. Что ж, можно и так. Но теперь она звучит уж совсем двусмысленно, и трудно удержаться от пародийного вывода: был везде, где боль, стал везде, где пошлость… Не стоит придавать ему серьезное значение. Маяковский и в прошлом послужил пошлости, но и в будущем достаточно мучился собственной болью.


Эта боль называлась, быть может, не очень красиво: боль детской обиды, уязвленного тщеславия, — но она болела достаточно сильно, мы это знаем. Здесь прокол в его душевной пустоте, именно здесь она и сочится. Маленький уголок души, где гнездятся боль и обида, — вот и все живое в большом Маяковском, остальное— только пустое пространство, заполненное внешней энергией. Но и это тоже не мало. Это то, что с ним примиряет, что делает возможным разговор с ним и о нем. Душевная боль всегда человечна, жалоба — всегда духовна. Жалоба на душевную боль, в конечном счете, всегда — молитва, потому что кто же может помочь, как не Бог?

Тело твое просто прошу,
как просят христиане —
«хлеб наш насущный даждь нам днесь».

Здесь цитирование прямого адреса — лишь смущенное прикрытие прямого адреса.

3

Вот что исчезло из стихов Маяковского после революции — жалоба. И с нею — всякая возможность духовности. Только два-три раза возникают какие-то всплески, но они тонут в море коллективной пошлости, заполняющей теперь все свободное пространство его души, всю ее воспринимающую пустоту. Обобщенный, мертворожденный словарь позволяет лишь угадывать нечто живое и личное. Он и прежде питался общественным восприятием, но тогда оно не было столь однозначным, в нем было много степеней свободы, и какое-то из направлений движения могло совпасть с подлинным личным мотивом.

Теперь направление оказалось одно, и личный мотив с ним всегда совпадал, так что жаловаться больше было не на что. Не на что — но и нечем.

Многие из тех, кто любил Маяковского, кому нравилась «удача его движений», сочли эту перемену изменой. На самом деле измены не было, во всяком случае, с его стороны. Изменило или просто — изменилось, как угодно, то общественное наполнение, через которое он всегда воспринимал действительность. Всю, в том числе и себя самого.

В нас стойко сидит представление о том, что дореволюционный, романтический Маяковский одиноко и мужественно противостоял силе, а послереволюционный — силе служил. На самом деле этого не было. Он никогда не противостоял силе, а всегда противостоял слабости. Силу же — использовал. Сила застоявшихся мышц общества была использована им с огромным чутьем и талантом в его стратегии и тактике успеха. Все шло в дело: и оранжевая (желтая) кофта, и рост, и голос, и бездарность друзей, и полная готовность интеллигенции, к тому времени, говоря словами незабвенного Венички, достигшей таких духовных высот, что ей можно было с метра плевать в рожу, и она бы не шелохнулась.