Повесть о любви, подвигах и преступлениях старшины Нефедова | страница 22
Когда «мотаня» приткнулась у дома-будки, там уже никого не было. На дверь накинут ржавый висячий замок, так, для порядка, Лизавета помнила, этот замок и в ее время был без ключей. Только накидывался. Чужих людей не бывало, свои, если кто с другого километра по случаю при доме окажется, без нужды в дом не войдет, а если нужда какая, так милости просим — свои ведь.
Пропал на войне чудной Глафирин мужик, пятерых чужих детей пригревший, но так и не заимевший своих. Говорили в народе, что война, дескать, равно забирала — что хороших мужиков, что плохих. Может, оно и так, только равенство это все равно было не в пользу жизни, так что жизненного повреднения на долгие годы не миновать — одних детей недорожденных кто посчитает?..
Переоделась в Валькино тряпье, попила чаю с пряниками слюдянского производства, отыскала рваную телогрейку, кирзухи стоптанные, платок с двойной подшивкой от тунельных сквозняков. Сарай с инструментами едва прикрыт. Обычный набор: метлы, кувалды, шпальные костыли, прокладки, противоугоны — все с запасом. Кинула метлу на плечо, в руке матерчатая сумка с бутылкой водки и закуской, что заранее, еще в Слюдянке приготовила, и пошла в восточную сторону, где был участок Глафириного мужа, а теперь, понятно, ее участок. От Байкала, от байкальского льда холод шел низом, а солнце весеннее уже нагревало скалы, и от скал чуть приметным парком источалось тепло, едва-едва ощутимое, — все знакомо, все родственно до слез, только слезы отчего-то не радостны, совсем не радостны.
Один поезд обогнал, прижав Лизавету к самому краю тропы-бровки, только шаг назад — и полетишь под откос в темные проталины, что уже образовались вдоль береговой кромки. Отвыкла… Перешла на скальную сторону, а тут с другой стороны товарняк с цистернами — теперь прижимайся спиной к бугристому скальному срезу. Все, чужая она здесь. А ведь козявкой была, когда в школу на сорок пятый километр ходила и никаких страхов не имела… Чужая! Разве что Байкал… Глянешь, щурясь, на сверкающую ледяную равнину — и в душе покойнее, потому что, вечный и беспеременный, связует он всякие жизненные разрывы в цепочку, а в цепочке уже каждому звену свой смысл…
Согбенную теткину спину увидела издалека. Когда сошлись, были слезы, объятия, попреки, что позабыла, что за деньги, конечно, спасибо, но приехать на денек-другой нешто за год времени не находилось… вот ведь какую вырастили да воспитали, в больших начальницах ходишь… Лизавета плакала, терлась о грязное плечо теткиной телогрейки. Побросали метлы, выбрали местечко под скальным срезом, где пара шпал от прошлогоднего ремонта, уселись. Помянули мужиков, на войне пропавших, сперва своих, по второй когда — вообще за всех, по третьей — за свои доли, перекусили, песню спели про того, который «с горочки спустился», потом поднялись как ни в чем не бывало, в руки метлы и махали ими напару, пока в тунельную черноту не уперлись. Пошли назад. Лизавета тащила метлы да сумки, а тетка с длинным молотком-кувалдой зигзагами от одной пути к другой, и где костыль шпальный из шпалы вылез, тут ему и удар по шляпке. А поезда — то с одной стороны, то с другой, только успевай скатывайся с рельс. До своего дома дошли, метлы побросали и теперь уже по участку Валентины топали. Лизавета отобрала кувалду у тетки и, как попадался худой костыль, колотила по нему, да только с одного разу, как тетка, вбить не удавалось, и в том тетке радость и гордость: мол, что баба — мужику дай, и он, если без опыта, только шпалы уродовать будет, потому как не в силе дело, но в точности глаза.