Погожочная яма | страница 26
Знаете, я даже задумал новую повестушку — «Письма к чиновникам». Архив накопился богатый, в основу же хочу положить другой свой опус — «Отбросы общества», сделанный вчерне года три назад, еще там, в арестантских пределах, но понадобится внушительная поправка на время: тогда начальствующий тип чуть-чуть мною не был угадан, вернее, был взят из прош-лого, а нынче российский чиновник совсем другой, более хитрый, увертливый, хваткий… Стало быть, и писать о нем надо так же хватко и жестко, исходя из новых реалий. Сумею ли написать, достанет ли сил? — вот что меня тревожит», — промыслительно добавлял, как будто уже находясь в каком-то опасном преддверии.
И все-таки я ошибся, сказав, что не помню веселых писем Юрия Леонтьевича. Случилось однажды такое письмо, всего лишь одно, написанное не просто живо и весело, но прямо-таки взахлеб, с какой-то светлой душевной распахнутостью. И начиналось письмо не старомодно манерным «почтенный», к которому я так и не привык, а доверительно мягко и дружески: «Иван Павлович, дорогой, поклон вам и благодарность за радость огромную, нечаянно мне доставленную».
Это было последнее письмо Юрия Леонтьевича. И радость его, наверное, была последней, которую назвал он нечаянной, хотя, по правде сказать, упреждал я его не раз о том, что повесть будет напечатана; загодя предложил и название новое — «Дни и ночи Момулькина», на что Юрий Леонтьевич отозвался незамедлительно: «Насчет названия повести я с вами согласен и благодарно удивлен — как вы объемность и стройную глубину написанной вещи высветили этой простенькой добавкой».
Больше того, предварил я и предисловием кратким эту нетривиальную и жесткую повесть, сказав, что «написана она не сторонним наблюдателем, а человеком, вкусившим в полной мере горьких плодов «огорода» тюремного, что внимательный читатель не сможет не заметить; и не отметить при этом безусловную сопричастность автора, даже братскость своим героям, доскональное знание их психологии, взращенной на почве жестокой борьбы за выживаемость, — отсюда, наверное, и некий подчеркнутый специфизм, непричесанность стиля, излишняя перегруженность этаким вызывающе злым арго, теми жаргонами, которые как бы и вовсе выпадают из общепринятых лексических норм… Это в какой-то мере затрудняет чтение. И все-таки мы решили не трогать, не править текста, дабы «перевести» его в русло удобочитаемости, а оставить таким, каким он родился, надеясь, что читатель и сам все поймет, во всем разберется. Главная же суть повести — не в «этнографии» тюремной, а в той человечности, которая и в этом «огороде» возникает, произрастает и дает людям надежду на будущее…»