Пришвин, или Гений жизни | страница 100



(«Это желанный человек, в свете лучей от которого насквозь все мои люди»),

— но как раз ее церковность и послушание у одного из лаврских старцев и вызывали у Михаила Михайловича неимоверное раздражение.

«Татьяна Васильевна — портрет Розанова (…) Будь она монашка с отрезанной от мира душой или же просто женщина мира, все было бы обыкновенно, но она соединяет то и другое, она, по-моему, не фиксирована в христианстве, и утверждение ею Христа так же мучительно зыбко, как отрицание Христа Розановым: отец и дочь с разных концов проживают жизнь одинаково».

Охлаждение, осознание своей чуждости у Пришвина наступило очень скоро, но сквозь неприязнь и раздражение непонимания он создал удивительный портрет христианки и обозначил ту пропасть, которая его с ней и стоявшей за ней традицией разделяла:

«Последний же разговор оттолкнул меня от Татьяны Васильевны крайней запуганностью ее христианством, ее старцами и что она даже в одном мне солгала. Мне показалось даже, что при волнении у нее на лице показываются синие трупные пятна и что в этом старцы виноваты. Убегая от жизни, которая ей непереносима, она запостила себя до умора. Ее жизнь продолжается только в расчете на смерть. Своим бытием она доказывает „темный лик“ христианства, открытый ее отцом.

Она живет помощью старухам, калекам, убогим и не хочет признать по крайней мере равным этому, если, живя, помогают другие прекрасным детям и юношам, словом, тем, кто жить начинает, а не кончает».

Не исключено, что под последними Пришвин разумел себя и свои обращенные к юношеству писания, к которым Татьяна Васильевна отнеслась довольно скептически, и все же вывод из этого столкновения задетый за живое писатель сделал удивительно глубокий и деликатный:

«Дальнейшие наши беседы положительно вредны друг другу, потому что она, доказывая обязательность для другого, что годится лишь ей, будет переходить за черту необходимого смирения, и я непременно буду заноситься со своим писательством, которым ничего нельзя доказать, а только можно показать тем, у кого для этого открыты глаза».

Дело не только в житейски несчастной, но по-христиански очень стойкой одинокой женщине, которую Пришвин вряд ли мог глубоко понять —

(«Испугалась жизни, не хватает сил ее выносить (…) Она истощена и жизнью и постом своим»),

— а в том, что Пришвин в религии, как и во всем, утверждал свой собственный путь.

Христианская религия с ее идеей искупительной жертвы не утешала Пришвина, утешали природа, охота, отчасти литература, религия томила душу, мешала ей, будоражила.