Купол | страница 56
Но только она отступила назад и мимо меня, даже не повернув головы, пошла прочь. А утром ее брат забрал вещи.
В маленьком городе расстаться нелегко: то там, то здесь обязательно встретишься. И я ее встречал, она не избегала меня и не смотрела с укором. Я не знаю, как это выразить — как она на меня глядела.
Иногда я видел ее с моей матерью. Инна провожала маму до храма, а потом отводила домой, но сама в церковь никогда не заходила. Там маму встречала бабушка, и когда они стояли двое — бабушка на своем штатном месте, которое никто не имел права занимать, и мама, робко, сзади, — то непонятно было, кто здесь дочь, а кто мать, так крепко держалась одна и слаба была другая. Правая рука у мамы не работала, и она не могла ни креститься, ни говорить, а только кланялась.
— Ты почему в храм не ходишь? — спросил я однажды у Инны.
— Мне нельзя.
Она устроилась нянечкой в роддом. Когда в Чагодае девочки собирались делать аборт, к ним всегда приходила Инна, но удалось ли ей отговорить хоть одну, не знаю.
Мне не было больше дела ни до Инны, ни до матери, ни до бабы Нины, ни до прочих чагодайских разновозрастных женок и всего этого муравейника, который, как ни перетряхивай и ни топчи, рано или поздно примет куполообразную форму, и трудолюбивые муравьи и муравьихи будут вечно копошиться среди веточек и песчинок, ублажая свою матку.
Но однажды от ездивших в Москву за продуктами баб поползли по городу слухи один нелепее другого. Они давно уже до Чагодая доходили, только мало кто им верил и воспринимал всерьез. Да и чагодайское ли дело — обсуждать, что в столицах и больших городах творится? Но я понимал одно — для меня все поворачивается свободой.
В конце теплой, ранней весны, когда Пасха совпала с Первомаем и, продефилировав мимо памятника щелкунчику, чагодайцы вразброд топали с флажками, яйцами, куличами и водкой на свои погосты, где затерялась могила моего отца, я собрался с духом и пришел к надзирателю попрощаться. Кум сидел голый по пояс напротив голого же по пояс батюшки. Они только что вышли из бани и потихоньку выпивали. Когда я появился на пороге, Морозкин зашевелил спекшимися губами, что—то соображая, будто много у него в запасе чего сказать и он размышлял, выложить или нет.
Смешно было глядеть на его потуги — я уже чувствовал дыхание свободы и видел себя среди тех, кто шел в миллионной — не чета чагодайской — толпе по Садовому кольцу, крича изо всех сил: «Да—лой—ка—пэ—эсес, да—лой—ка—пэ—эсес!»