Судный день | страница 7
А дальше опять дороги. Паровоз, как мужик-новосел, все время в пару, в работе, и при нем будто привязанный — он, Трофим Прыгода, машинист. И во всех поездах, ночью и днем: беженцы, беженцы. Весь мир от мала до велика поднялся и бредет неведомо куда.
По серым проселочным, лесным и полевым дорогам скоро брести его жене, сыну, теще. Они еще не знают об этом, не догадываются. Они не видели, он видел. Видел, как на одном из полустанков упал замученный дорогами одинокий и древний старик. Куда брел, от кого бежал он, одной ногой стоящий в могиле? Думал ли, что на глухом разъезде, именуемом «417 километр», как у загнанного волка, хлынет из его рта пена...
Трофим принес ему в своей мазутной фуражке воды. И когда старик поднялся и снова зашагал, догнал его и отдал последний кусок хлеба. Старик спрятал хлеб за пазуху и не оглядываясь побрел по серой дороге — ни спасибо, ни до свиданья. И Трофим, провожая его взглядом, впервые понял: это война.
«Черт бы ее побрал, эту войну, — думает он сейчас. — Не могла ни погодить, ни начаться раньше, когда был один, без жены, сына, тещи... Начал обживаться, жить по-человечески. Из помощника машиниста перешел в машинисты. Кончил скитаться по чужим углам, поставил свой дом. И вот на тебе...» Трофим не может оторваться от огромного черного, окованного медью, тещиного сундука, занявшего стол. «Как гроб, — думает он. — Чей только, неизвестно». Жена заворачивает в тряпки, кладет в сундук серебряные ложки, достает из платяного шкафа выходное пальто.
— Все в землю да в землю, — ворчит теща, — как в могилу... А носить что будешь?
— Немец же, мама, идет.
— И немец ходил, и поляк... А все равно и под немцем, и под паном, а носить что-то надо. Ох, горе мое, горе.
— Горе еще будет. А сейчас... Ну-ка, Ульяна, помогай.
Трофим становится на кровать и снимает со стены ковер — тихо плывущих под луной по озеру лебедей, Ульяна помогает ему. В последний раз глядит не наглядится на них.
Плывут-плывут белые лебеди, улыбается женщина, навалившись грудью на плетень, сладко жмурится, крутит ус казак. Глядит на картину и старая Говориха и видит в ней свою вдовью судьбу солдатки первой мировой войны. Не хотела она отдавать этот ковер в дочерин дом. Понимала: в сладкой-сладкой картинке горькая-горькая доля. Но разве молодым можно сегодня перечить, можно ли в них вложить свой разум и память.
«Долго-долго еще вам, лебеди, коптиться по деревенским и городским домам, — вздыхает про себя старая Говориха. — Ох, не меняется, ничто на свете не меняется».