Бруски. Книга II | страница 11



– С Зинкой?

– Да нет! Чего с Зинкой?! Молодца ей такого подыщешь – Кирьке пить даст. А вот я – втюрился. Ты то пойми: теперь на меня войной племяши пойдут, и артельщики спуску не дадут.

Плакущев горько подумал:

«А до моей беды никому горя нет. Вишь ты – я справлюсь, а он, кобель маленький, не справится. Он не справится, а у меня инда в костях ломота, – и справлюсь. Ах вы, люди-человеки!» – и, чтобы скрыть от Никиты горечь, вновь окунул голову в воду.

– Подожгут, бай, родня Чижика, – продолжал Никита. – Поднимутся и сожгут. А ведь с меня огонь и на других кинется. Вот и тужу.

– А ввязываться надо было?! Стоял бы в сторонке.

– Да ведь…

– Что «ведь»? Вот теперь и крутись… а выкрутиться не легко.

Они долго молчали.

Дрожал испариной солнечный день.

На гору Балбашиху, шлепая теплой грязью, потянулись коровы. Сторонками, тропочками шли бабы и мужики в поля глядеть хлеб. Сторонкой, извилистой тропочкой пробежала через Крапивный дол Катя Пырякина. Платье развевалось на ней, и вся она как-то распахнулась, раскраснелась от быстрого бега. И Никите и Плакущеву показалось – бежит она из бани.

– Чего? – чуть спустя заговорил Плакущев. – Надо теперь так – жулика, мол, головореза Шлёнку Огнев взял под защиту, а честных людей, народ трудовой – в ре-станку. А я, мол, их из драки отвел, потому и велел вязать родню Чижика. А так – Огнева бы первого в Сосновом овраге на осину повесить. И всех повесить, – как-то неожиданно закончил он и на четвереньках пополз в кустарник: – Уйди! Уйди ты-ы!

Обратно он вышел, обтирая зелень на однобокой спутанной бороде.

– Уф! Айда – пошел!

Поднялись в гору. Никита, чувствуя, что Плакущева испугом не растревожишь, – изгибаясь, забегая вперед, начал с другого конца.

– Ты как теперь насчет «Брусков»-то, Илья Максимович? Время совсем подходящее: Степка сколупнулся, пес его возьми-то. Хи-хи… И не убивай его – сам сколупнулся. А на тех – дунь, и разлетятся… А то еще бают – совхоз за Балбашихой хотят поуничтожить. Вот золотая ямина!

Плакущев шел молча, опустив голову, и только когда Никита легонько толкнул его в плечо – поднял голову. По лицу пробежала тень, глаза сузились, затем широко раскрылись – большие, белые, как у загнанной коровы:

– И для кого, скажи на милость, жилы тянуть? Для кого?… Эх… прощай!

Он пересек улицу, вышел во двор. В сенях навзрыд плакала Зинка.

– Над письмом, чай, над Кирькиным. Не уберегла сокола… ласку свою на свечки тратила. Вот теперь и скули, – упрекнул он Зинку и несколько секунд в нерешительности стоял на пороге, затем раскачался, взмахнул руками, ровно спугивая со своей головы шершней, – пересек двор и взобрался на сеновал.