Разговор с Гойей | страница 5



При желании впасть в ошибку и произвольно заменить причины следствиями я мог бы для тезиса Паоло об антихристовом призвании художника-творца найти новые и более веские доказательства. Но из этих фактов я не стал бы делать подобных выводов. Я вообще избегаю каких-либо выводов. Однако я вижу факты. Паоло говорил: художник проклят, ибо, как видите, он таков и таков. Я ограничиваюсь констатацией: художник таков и таков. И здесь я во всем согласен с ним.


– У меня в доме жила с матерью маленькая Росарито. (При этом имени старик опустил свой пронзительный взгляд, и на его сомкнутых веках появилась дымка тумана.) Однажды, когда ей было пять лет, я подслушал разговор между нею и одним мальчиком, который только что пошел в школу и хвастался своими познаниями.

– А ты знаешь, кто создал людей? – спросил он.

– Людей? Знаю, дядя Франсиско, – отвечала девочка, указывая на портреты, висевшие в моей мастерской.

Хвастливый мальчуган словно бы вдруг забыл свой катехизис и, заикаясь, пробормотал:

– Бог… бог их создал.

При этом он не сводил глаз с окружавших его портретов, а девочка, показывая ему то одно, то другое лицо, победоносно повторяла перед каждым из них:

– Дядя Франсиско… дядя Франсиско…


В цирке, возникшем на пустыре возле кафе, загремели трубы и барабаны. Пожилой господин умолк. Некоторое время он слушал, не проявляя ни раздражения, ни нетерпения. Инструменты утихали. Осталась лишь какая-то писклявая труба. Под ее звуки старик снова заговорил тихо и отчетливо.


– Для меня цирк – самая пристойная форма театра. Он – наименьшее зло в этом большом зле. В каждом публичном выступлении словно бы есть что-то запретное и постыдное. Когда я был моложе, мне частенько снилось, будто я играю на какой-то сцене, перед невидимой, но строгой и многочисленной публикой, и все время со страхом спрашиваю себя, как это я, незваный и неподготовленный, попал на сцену. И должен исполнять роль, которую даже не успел прочитать и из которой не знаю ни слова.

Невозможно передать, как мучителен такой сон. А я его видел довольно часто.

В жизни мне доводилось сталкиваться и с театром и с актерами. И всякий раз я убеждался, что театр – самое бессмысленное из всех наших усилий. Когда я так или иначе соприкасался со сценой и актерами, я не мог избавиться от отчаянного чувства бесплодности и спрашивал себя: не есть ли ничтожность театра лишь отражение того, что ожидает рано или поздно любое искусство? Когда я вижу медовые соты, сделанные из картона, небрежно размалеванные, которые в какой-нибудь опере горцы преподносят лесному божеству, на другой день у меня пропадает желание есть и рисовать. Дни и ночи меня преследует образ этого мертвого, хуже, чем мертвого – неродившегося предмета, который одинаково далек и от иллюзии и от действительности. И если задаться целью найти символ для театрального искусства, я бы взял эти картонные соты. Жалкий реквизит, который сотни раз пытался сыграть роль меда в глазах людей и сотни раз снова возвращался в ящик для реквизита, грязный, никчемный, ненужный.