Калуга первая (Книга-спектр) | страница 21
Неправильную позицию занял Веефомит, решив завлечь читателя, сел за стол, который ещё ни одна фабрика не сделала, взял ручку, которой и в помине нет, вздохнул о москвичке, к которой так и не ходил, и начал роман так:
События ужасной давности
В древнем городе Москве случилось несчастье. Леонид Строев, чудесный литератор и гордый человек, внезапно захандрил. Его домочадцы и друзья совсем не ожидали от него такого. Ни с того ни с сего на Леонида Павловича напала тоска. Летом, в 1999 году это случилось. Пришел он с ежедневного гуляния по бульвару и будто сам не свой. И сначала Москва толком не знала, о чем именно тоска у Леонида Павловича. Захандрил да захандрил, шептались.
Близкий друг его, почти биограф, Федор Сердобуев, приписывал беду магическому влиянию цифр. Три девятки подряд - это не шутка. Когда ещё такое будет, мол, ещё единица - и каким-то непостижимым образом станет две тысячи. "Зачем? - волновался Сердобуев, - почему? Тут какая-то загадка! Ведь можно сказать, третье тысячелетие, и, значит, мы во втором все скопом жили, как в каком-нибудь тысячелетии до нашей эры. А куда же века денутся? На этапы все наши чаянья поделят. Целым поколениям по одной формуле уделят. Ужасно! Ведь как начнут говорить: "третье тысячелетье", "день рождения Христова", "юбилейная дата", "двадцать первый век", "две тысячи первый год", "Христос воскрес"... Тут и сам Федор Сердобуев начинал путаться и нервничать, так как являлся впечатлительной натурой, склонной к писанию длинных поэм о водах и человеке в городе, верящий в интуицию и предчувствие.
Не он один. В 1999 году все твердо уверовали в это "невыразимое" и "многообещающее". Тогда вся поэзия на одной интуиции укрепилась, и, действительно, родилось, как ни странно, два всемирно известных поэта. Взяли они от нового течения все, что смогли, и поднялись до всеобъемлющих величин. И как-то удачно оба показали по выходу. Один - в "интуитивное", второй - в "невыразимое".
Так и убедил один:
"Невыразимость - гений впопыхах".
А второй ещё точнее закончил свое программное стихотворение:
"Идя во мраке, чувством окрылен,
Ты верь, что там развеется твой сон,
И заживешь, мечтой вознагражден".
И все умело пользовались этими выходами, надеялись и верили, что спят. Вот только Леониду Павловичу поэтические регламентации не помогли, сколько ни зачитывал стихи перед ним Сердобуев, Строева поэзия давно не интересует. Он убежден, что она - дело юности, всегда временное явление, и не скажешь в ней многого, не охватишь со всех сторон предмет, как в прозе. "И ладно, соглашался теперь Сердобуев, - а ну её, поэзию, конечно же проза. Из-под вашего пера такие жемчужины выходят, наиреальнейшие мысли и образы, прямо мурашки по телу. А мурашки - это, всем известно, и есть признак духовности. А, Леонид Павлович? Ну поработайте, берите ручку, вот листочки, посмотрите, какие они невинные, свеженькие, а? Работа вас мигом освежит". Но Леонид Павлович лениво морщился, отворачивался, в глазах его мерцала мучительная тоска. Потому и говорит вся Москва, что Строев писать бросил. И пригороды вторят. В некоторых - даже волнения случились. "Просим и ждем Леонида Строева!" - транспаранты пронесли. Деревня Переделкино только отмалчивается, выжидает. А так, уже и периферия не знает, что и думать.