Кровь и пот | страница 27
Еламан боялся глядеть на Ализу. А замолчазшая Ализа в сбитом платке думала о казане, пыталась вспомнить, что там кипит. Ей было странно, она вдруг стала легкой, молодой, а эти рыбаки были ее гостями. Ей казалось, что ее мальчик уснул, и все прошло, и рыбаки пришли ее поздравить. Она пыталась сказать что-то приветливое, почтительное, но только приподнималась, а ее опять усаживали.
Потом внимание ее отвлекли Рай и Дос. Потому что они вдруг встали, пошли, заранее нагибаясь, в угол и что-то там стали делать. Она увидела, как они накрыли ее сына белым саваном и молча перенесли его к правой стенке>[5].
— У-у-у! — низко и страшно завыла она и стала драть себе лицо ногтями. На нее накинулись, она успела еще вскочить, по все-таки ее свалили, подмяли, но она все выла сквозь закушенные губы, и человек пять еле повалили ее ничком, заломив руки за спину.
Тогда она вдруг замолчала, сплюнула раз и другой сухим ртом и потом хрипло позвала:
— Верблюжонок мой!
Ее еще боялись отпустить, а она опять позвала:
— Верблюжонок мой!..
Рыбаки стали отворачиваться, тихо кашлять. Одни отвернулись от света, было видно только, как дрожат у них скулы, другие плакали не таясь. Плакал, уткнувшись в стенку, и Еламан.
Четверо рыбаков с мокрыми лицами подняли Ализу и уложили на постель, губы ее были до крови искусаны, лицо изранено, но она закрыла глаза и не кричала больше, только дышала бурно.
И тогда все услышали голос старика, читающего нараспев:
— Велик и могуч аллах, а мы все лишь тень его тени, и не знаем мы, сколько отпущено роком видеть нам свет и ночь, радоваться луне, звездам и солнцу. И каждый уходит к роду отцов своих в свое время, потому что никому еще от сотворения мира не дано пережить самого себя, ибо человек ничтожен — так ничтожен, что не смеет даже благодарить аллаха за смерть свою…
Ализа не открывала глаз, она слушала этот голос, как бы равнодушный к жизни и смерти — не только ее сына, но любой жизни и смерти на земле, голос и жестокие слова, погружающие ее во тьму. Она их понимала даже не умом, а душой, потому что она понимала, что последний ее сын умер только что и перестал дышать. И она думала — странно так, отдаленно думала, и опять не умом, а душой — думала, как было бы хорошо, если бы сын ее не рождался вовсе, а жил всегда в теплой мягкой темноте и что-нибудь видел, какую-то свою жизнь, а потом умер бы вместе с матерью, и смерть его была бы незаметной, легкой. Кричать она уже не могла.