«Криминалистический экстрасенс» Вольф Мессинг: правда и вымысел | страница 52



— Разговелся, миляга, — просиял Радзивиловский. — Без жратвы в один момент можно в ящик сыграть. Теперь ты, Вольф, должен наворачивать от пуза! Вот тебе от щедрот моих зубок чеснока. В нем вита-мин «це», как в сальце и маслеце!

Радзивиловский захохотал. Вольф Мессинг поднял голову и на губах у него появилось что-то вроде грустной, извиняющейся улыбки. Эта полуулыбка так изменила его изможденное лицо, что мое необоснованное предубеждение против него смягчилось. Мне вдруг захотелось узнать, что он собою представляет. Но как к нему подойти? Он кажется отгородился от всего мира стеной недоверия. Что с ним стряслось? Неужели маленькому шпику, говнюку Калинскому удалось «оформить» такую восходящую звезду, как Мессинга? Тут какая-то заковыка…

Но пока что мы отлеживались. Я после карцера, где был почти уже готов «расколоться» и «во всем признаться»; он, после голодовки готовящийся… к чему? Ведь дело у него, насколько я понимал, было ясное и изо всех подследственных в этой тюрьме, наверное, только Мессинг да Радзивиловский знали точно, за что сидят.

Радзивиловский, между тем, хотя и проявлял обо мне заботу, начал меня невероятно раздражать. Сперва своим неутомимым оптимизмом и беспрестанным повторением: «Во время войны, чтобы остаться в живых, нет лучше места, чем тюрьма и лагерь». Потом стала раздражать и его сытая, самодовольная физиономия. И охватывала ярость при виде того, как он обжирается частыми обильными передачами, звучно чавкая и отрыгивая — после чего его брюхо вздувалось барабаном, терзая наш слух и обоняние. Такое нарастание нерасположения к сокамернику обычно приводит к взрыву и драке — кто сидел, знает, о чем я говорю. Но для взрыва я был еще слишком слабосилен.

Примерно через полгода, когда я уже перебывал в других камерах и карцерах, надзиратель как-то велел мне отнести в корпусную каптерку личных вещей шмотки пущенного в расход басмача Рахмана. Среди кучи хлама я заметил в углу старое пестрое лоскутное одеяло, — то самое, в которое закутывал меня Радзивиловский после карцера…

«Неужели из трех узников камеры № 13 погиб именно тот, кто был так уверен, что тюрьма — лучшее место, чтобы выжить в войну, и у которого действительно, казалось, было на это больше всего шансов?» — подумал я. И уже с какой-то теплотой вспомнил его неиссякаемый оптимизм, с благодарностью — его лоскутное одеяло и зубок чеснока. И задумался над коварностью и непредрекаемостью человеческих судеб в это страшное время.