Жора Жирняго | страница 88



Глава 21. Агрессивная жизнь текстов: день второй

Почти все время, как читал Жора свой злополучный рассказ, лицо его было мокро от слез; но, когда он бросил читать на словах «Сегодня месяц, как я встретил Ренату», оно было бледно, искривлено судорогой, и тяжелая, желчная, злая улыбка змеилась по его губам. Он прилег головой на свою пухлую подушку и думал, долго думал.

Так пролежал он очень долго. Случалось, что он как будто просыпался — и в эти минуты замечал, что уже давно ночь, а встать ему не приходило в голову. Наконец он заметил, что уже светло по-дневному. Он лежал на диване навзничь, еще остолбенелый от недавнего забытья. До него резко доносились страшные, отчаянные вопли с улиц, которые, впрочем, он каждую ночь выслушивал под своим окном, в третьем часу. Они-то и разбудили его теперь. «А! вот уж и из распивочных пьяные выходят, — подумал он, — третий час, — и вдруг вскочил, точно его сорвал кто с дивана. — Как! Третий уже час!» Он сел на диване, — и тут все припомнил! Вдруг, в один миг все припомнил!

Он вспомнил, что вчера читал свой рассказ, который ранил его заплывшее жиром сердце, и как он заставил себя прекратить это чтение. Но сейчас он понял, что бесполезно бороться с собой — он прочтет рассказ до конца — рассказ, который каждой своей буквой напоминал ему самое начало пагубного пути — сначала не вполне успешного — а потом очень, очень даже успешного — о-го-го! Наконец-то он, Жора, превратился в толстожопого жука-сановника — такого, которыми кишмя кишит-жужжит первопрестольная Смоква. И превращение это необратимо. О, Замза, Грегор Замза! Так что же теперь, вешаться, что ли? Не выдержит ни одна веревка.

Лучше сначала закусить… На кухне сидели какие-то кикиморы — подружки жены. Черт! Он вихрем смел содержимое кладовки — сырые колкие макароны… шуршащие во рту крупы… холодные банки плотно (о, черт!) закатанных солений — некоторые он все же разгрызал, некоторые — заглатывал целиком… Потом выполз на балкон и быстро-быстро обобрал все растущие там помидоры, запихивая в рот по несколько штук, давясь — и заливая красным, как кровь, соком несвежую шелковую рубашку…

Понуро, как всегда у него бывало после особо яростных приступов булимии, побрел Жора назад, в кабинет… Хотелось немного себя наказать — дочитать рассказ не сразу. И он, оттягивая желаемое, снова уткнулся в дневник:

«Ненавижу свинство. Никакая хренобень („миссия“, „прозрачно выраженная воля небес“, „чем глубже в говно — тем выше гарантия избранничества“) меня сроду не гипнотизировала. Другое дело, что для меня понятие „смоквенство“ понятию „свинство“ не тождественно — и им, разумеется, не исчерпывается. Те, которые меня обливают грязью за то, что я ненавижу свинство (а втайне — именно за то, что якобы смоквенство) — невольно выдают мучительные кошмары своего подсознания: это как раз для них смоквенство тождественно свинству — и свинством полностью исчерпыватся».