Ночью нет ничего страшного | страница 7



— Это звучит ободряюще, — с серьезным видом заметил Нейгауз. — Но — примеры?..

— Письма Абеляра к Элоизе, стоящие всей его схоластики, «Повторения» и многое другое у Кьеркегора.

— Абеляр — понятно, а что случилось с Кьеркегором?

— Ну, Гаррик!.. Почему он уступил свою невесту Шлегелю?

— Уступил?.. Кто бы мог подумать!..

— Он сокрушался, что не нашел в себе веры Иова, наоравшего на Господа и получившего назад здоровье, богатство и всех своих мертвецов.

— В чем сплоховал Кьеркегор?

— Не притворяйся, Гаррик, ты прекрасно знаешь, что он потерпел фиаско со своей невестой. Просить Бога о невозможном значит верить в его всемогущество. Но Кьеркегор не возопил к небу, поставил крест на реальностях любви и принялся творить новые химеры. В чем и преуспевал до конца дней.

— Откуда твой паровозник знает Кьеркегора?

— Но он же еще мелиоратор.

Я догадался наконец, что это игра. Это был театр для самих себя. Постороннему зрителю не распутать клубка намеков, старых розыгрышей и счетов, шутливых подколов, истинных преодолений, без которых не обошлась эта необыкновенная дружба. И впоследствии я не раз наблюдал их милую игру, где каждый поочередно был то простаком, то ворчуном-резонером.

За столом Сельвинский прочел свое новое стихотворение «Тигр», удивительно пластичное и упругое. Оно всем понравилось, даже ворчуну Локсу, пробормотавшему что-то о молодых, которые «могут, когда не ломаются». Пастернак ничего не сказал, и в этом была жестокость, но не прямая, а жестокость самопогруженности, не позволившей ему, в чем он на склоне дней сам признался, оценить по достоинству современных русских поэтов, за исключением Блока.

Слишком серьезная жизнь с собою, пребывание в собственных безднах принуждали его выбирать из внешнего мира лишь то, что было нужно ему самому: в человеческих отношениях, музыке, живописи, прозе, иноязычной поэзии. В новой русской поэзии он не нуждался, место было занято классиками и проговариванием рождающихся строк. Он мог иной раз шумно восхититься чьими-то стихами — из сострадательного безразличия. Но Сельвинский в сострадании не нуждался, и Борис Леонидович не заметил его стихов с тем же хладнокровием, с каким откладывал в сторону книжки Ахматовой с дарственной надписью. Анна Андреевна утверждала, что он почти не знал ее стихов после «Четок», и не обижалась на него. Даже «воронежскому» Мандельштаму не удалось пробить его глухоты; он слышал сорванный голос Цветаевой-друга, а голос Цветаевой-поэта звучал ему, как потерявшийся в степи колокольчик. Эти голоса зазвучали для него в старости.