Софья Палеолог | страница 12
Чем взяла османская сила? Вероломством и жестокостью взяла! Воспользовавшись вольготным самоуправством территорий. Софья вспоминает рассказы братьев о резне в Тырново, болгарской столице. О том, как, ступая по трупам копытами коня, въехал Мехмед в стены православного храма Святой Софии. Как повелел отрубить голову василевса Константина и водрузить ее на высокую колонну в центре поверженного Царьграда...
Речет про то, как тихо умирала вслед за громким падением Царьграда ее незабвенная Морея под неслышными и хитрыми победами турок-османов; про то, как незаметно исчезали, словно испаряясь, верные слуги-альбанцы, покидая двор деспота морейского; наверно так же неслышно кануло в Лету и самое войско наемных защитников, потому что скоро отец ее Фома Палеолог, брат последнего византийского василевса, правитель Мореи остался с кучкой преданных семье людей, и не ржали уже кони, не стучали ворота, не бухали пушки. И никто не приносил утром в спальню ее любимые фисташковые орехи...
Про то речет, как однажды, галантно постучавшись, явился в женские покои турецкий чин, держа в руках тюрбан с кисточкой. Она только глаза его и запомнила – горячие, быстрые; они не осматривали окружавшие предметы, а словно бы по-хозяйски хватали их взглядом. Они и ее, принцессу, схватили, не прикоснувшись. Велели одеться, как в дорогу, и спускаться вниз к отцу...
Победителей не судят, судят побежденных.
Каждое Софьино слово в связи с новгородской маятой ложилось Иоанну на душу спасительным елеем. Это не лукавый совет бояр набольших, не веское патриаршее слово, которое потом эхом с амвона разнесется, даже не материно благословение – и у него уши да уши, глаза да глаза. Ему мнилось, будто и не женщина, а сама судьба, Богом ему данная, сидит перед ним простоволосая и распоясанная. Сама судьба!
Так ли было все, как запомнилось 11-летней отроковице? Что и впрямь случилось тогда в Морее, а что Софья выдумала вот сейчас, преданно глядя на великого князя и чувствуя, что нужная слезинка стоит-таки в уголке ее глаза, а в требуемый момент сорвется и покатится по щеке.
И чего было больше в ее лепете, жестах, неожиданно вспыхивающей улыбке, в прикосновениях невзначайных – было больше жалости и тоски по утраченной родине и короне? Или, напротив, – восторга, тоже словно бы невзначайного, тем явившимся ей бесцеремонным турком-победителем и диктатором воли своей? Больше было наверно и того, и другого. Софья чувствовала, что спектакль ей удается, что она в ударе, что плохо будет нынче Новгороду ушкуйному, вечевому. А может и для византийской короны найдется голова?