Чоркан и швабочка | страница 2
Заурядная танцовщица бродячего цирка в воображении обывателей стала таинственным, роковым существом. Она взбудоражила все местечко, наполнила дома шепотом и плачем, а мужские сердца – дерзновенными желаниями и страстями. В сознании жен и взрослых дочерей она жила (даже во сне) как некое безликое, омерзительное и непреодолимое зло.
Только малые дети толковали об акробате и клоуне и целыми днями учились держать палку на носу и отвешивать друг другу фальшивые пощечины.
Но на мужчин нашло повальное безумие и безрассудство, какие порой вспыхивают в затхлой и замкнутой среде.
И прежде бывало, что по какому-нибудь ничтожному поводу все местечко вдруг приходило в неистовство, и покосившиеся домишки, обычно выглядевшие как человек после трудового дня, превращались в ад кромешный. Однако на сей раз в гульбу да попойки ударились даже те, кто давно оставил вино и разгулы. Одни сутками пропадали невесть где, других приносили домой окровавленными или в беспамятстве.
Сливы в ту осень уродились на диво. Продавали их, продавали, а бочки все одно полнехоньки, и от них далеко разносится винный дух. В ту же осень сложили песню: «Ожерелье мое, ожерелье, чисто золото…» А на успенье столько женщин отправилось в Чайничи к богородице, сколько никогда не ходило. Даже турчанки не пожалели нескольких монет на масло и свечи, только бы избавиться от напасти и проклятья.
Первым, кто увидел танцовщицу, заговорил о ней и больше всех учинил глупостей и безумств, был Чоркан.[1]
Сын цыганки и солдата-анатолийца, горемыка бастард был возчиком, слугой и, можно сказать, шутом для всего местечка. На свадьбах и в праздники он обряжался в зеленые и красные лохмотья, надевал шапку с лисьим хвостом, пил и плясал до потери сознания.
Он не чурался никакой работы, готов был служить любому и почти не старился – таким его помнили с давних пор и таким передавали из поколения в поколение.
Прислуживал он и в цирке. Днем подметал арену, таскал воду и опилки, а вечером напивался скорее всех и сквозь слезы смотрел на танцовщицу, дрожащей рукой отбивая такт. После представления он продолжал пить и прислуживать лавочникам – без него не обходилась ни одна попойка. В пьяном угаре он непрерывно бубнил о танцовщице, хвастался, что он один разговаривал с ней «на немецком языке, словно охфицер какой». Хозяева жгли на его голове бумажки, подсыпали ему в табак порох, спаивали ракией, били, и оргия обычно кончалась безобразно и гадко.