Асистолия | страница 39
Она боялась замолчать… Старалась, обо всем спрашивала. Но ответы давались ему тяжело. Мать успела — доложила, что вырос без отца. Но какое это имело значение… Теперь, теперь… От страха колотилось сердце, мешая даже дышать. Но, казалось, все, и он сам, подчинилось только одному желанию. Обнимет, свяжет поцелуем, свободную руку уложит на грудь, стиснет… Обнял, будто крал из-за плеча… Замолчала. Это было холодное, почти безразличное ожидание того, что должно произойти. Стало тошно. Да, именно так, сам же все это прикончил. Заерзал. Вскочил.
Кружило голову. Шатался, когда тронулись куда-то вспять. Но вдоль бурой, кирпичной погребальной стены шли, оказалось, по кругу. Она разглядывала лица на медальончиках и не могла оторваться. Там замурованы сотни жизней. С той, другой стороны, за стеной — гул проезжающих машин, город оглох, ничего никому не прощающий. И вдруг она заплакала — не выдержала, увидев на какой-то мраморной полочке… конфетку. Она плакала, жалея. Всех на свете, наверное.
Было освещено только пространство у ворот, даже похожее в своей светлой пустоте на остановку. Собаки залаяли, выскочив навстречу, стараясь куда-то не пропустить. Сторож высунулся наполовину из теплой будки, наверное, ровно столько тревожась по этому поводу. Кажется, узнал: “Закрываемся, закрываемся… Что ходить, ничего не видно…”. Ворота были еще открыты. Точнее, оставлены открытыми лишь для выхода. Поразил их вид: пустующий проем, сам темный, но углубленный стоящим за ним светом, в котором роилась пылью жизнь, ее шум, ее огни. Это заставило пережить почти физическое ощущение смерти — конца, и потом, стоило войти — и выйти, найдя себя на тротуаре, среди шума и огней, в огромности города — легкость, с которой все произошло. Легкость свою, невесомость — и как будто легкость небытия. Невероятную легкость возвращения… Оглянулся и увидел: углубленный теперь уже темнотой свет, задремавших, будто в лужах, собак, стороживших чужой покой, как свой, и те же безмолвно открытые ворота. Чудилось, это были ворота тишины — в которую никто так и не проник, но которую все покинули.
В сознании, будто приснившись, возникли немые слова: “Духи предков, простите нас”. Они шли, не зная куда, вдоль бурой стены, но ощутимо вверх и вверх; да, слева — тянулась эта стена, а справа — проезд, разделенный сквером, в таких выгуливают по кругу собак. Проезд то бурлил движением, покрываясь, будто пузырями, кубышками автомобилей, поминутно останавливался, закипал, так что в небо валил гремучий пар; то мелел до самого своего дна, когда весь этот горячий ядовитый поток, упертый будто в плотину, с грохотом водопада схлынывал куда-то, стоило перемигнуться в начале и в конце асфальтовой реки светофорам. И тогда забрели в монастырь, даже не заметив, как стена кладбища сомкнулась с другой — вековой, стиснутой сторожевыми по виду башнями, на чьих круглых башках держались белокаменные зубчатые венцы. Указатель, что это территория Исторического музея… Попасть внутрь, как пройти сквозь толщу стен, — и перенеслись в спящее царство. Где-то в огромных разоренных гнездах деревьев трезвонило воронье, поднимая на воздух свой каркающий набат. Эхо разносилось, как над водой, будто и скрыла, что ушло, дочерна остыв, дрожала на ветру всей своей гладью, замусоренная палой листвой, прорезанная дорожками к островкам глухих каменных страшилищ. Но все плыло, все спало над пропастью выше их крестов… Чудилось, медленно сгорая, роняют свет фонари. Вот милиционер застыл на посту, будто уснул стоя. Проплыла мимо какая-то мамочка, баюкая в коляске сон младенца… Светится сувенирный киоск, похожий на аквариум, в котором дремлет старая большая рыба, выпятив губу, и ничто не тревожит ее покой — все почившее в глубокой необхватной вязаной кофте. Хотел купить билетики куда-нибудь, отогреться, ведь это был музей, хватило бы даже его медяков. Но рыба, чей покой он все-таки потревожил, открыла и закрыла рот в своем аквариуме, будто что-то проглотив. Над кассой уже висела табличка ЗАКРЫТО.