Асистолия | страница 32
Успокоился, такой бывает, светлой, лишь печаль, пронизывая все закоулки души. Там, на той стороне, Сережа. Тут, через дорогу, Ван Гог. И она — слушает, молчит. Гуляли по музею — не замечал времени, а сколько же незаметно минуло веков!
И вот уже он сам чувствует себя призраком. Здесь, где-то в этом пространстве. В этом огромном муравейнике, что потряс и унизил когда-то своей красотой. Всего-то вечность тому назад, мальчик вошел под гулкие своды, поднялся по лестнице… Глядя и не отрываясь, задирая голову, будто проваливаясь в бездну.
Плоть в исполинских мраморных статуях, как живая…
Лабиринт залов, переходящих один в другой по прихоти эпох…
Тысячи предметов, поднятых на поверхность со дна времен: все уже тонули и погибали в их пучинах… И эти устрашающие то своей огромностью, то самой физической реальностью изображения, застывшие в золотых рамах. Проемы их красочные в стенах, даже самые огромные, похожи на окна. Чудилось, из окон своих домов смотрят молчаливые люди в старинных одеждах.
Сюда привел своих учеников школьный учитель рисования.
О, слепой Карандаш… Он думал, что они внимали его рассказам, пристраиваясь у каждого алькова стайкой амурчиков, чтобы, не ведая стыда, жадно разглядывать женские прелести. Страшная сила, как же было ею не проникнуться и еще долго, долго блуждать, чтобы все обойти, но так и не обрести покоя…
Учитель входит в класс… Он похож на верблюда. Долговязый, сгорбившийся под своим грузом — это классный журнал.
Он все помнит — не зло, но очень зорко и чутко запоминает. “Здравствуйте”, — обращение ко всем и каждому. На его уроках не звучало ни имен, ни фамилий. И никого не вызывал к доске. Это чем-то претило. Подходил к ученику — и только с ним говорил. С кем-то говорил — кого-то переставал замечать. Его оценки: “отлично”, “хорошо”, “посредственно”… Как бы реплики. Он доволен, удовлетворен — или он разочарован, ему скучно.
Поведение этого человека не могло остаться незамеченным. Оно удивляло и возмущало учителей истории, литературы, математики, химии, биологии… Вслух звучало: “Это непедагогично”. Казалось, новичок хотел выделиться, поэтому и к нему, чтобы дать это понять, но уже в учительской — в царстве нервных обидчивых женщин — обращались на “вы”, пользуясь только этим личным местоимением. И если учителю рисования приходилось что-то выслушивать, он смущался и молча кланялся в ответ с медлительной грациозностью и высоко поднятой головой, чуть подаваясь вперед, как будто благодарил — что воспринималось даже обидней. Только учитель музыки, еще один мужчина, боязливо сочувствовал собрату и делился, наверное, с надеждой на взаимность, мыслями о сокровенном: об искусстве. Он гордился, что преподавал свой предмет, музыку, по методике Кабалевского. Но когда произносил благоговейно: “Музыка покоится на трех китах…” — раздавался смех, стоило вообразить себе это. Учитель рисования нисколько не презирал бесед с этим одновременно серым и светлым, искренним и трусливым, униженным и возвышенным человеком, чье прозвище было Смычок.