Асистолия | страница 16



Вдруг раздается этот телефонный звонок…

“Здравствуй, как ты?”.

“Кто это?”.

“Ну, как мать?..”.

“Что вы говорите? Кто вам нужен?”.

Гудки… Оборвалась связь…

Проходит минута, еще одна. Телефон молчит.

Потому что этого не может быть.

Но улыбнется своей странной улыбкой, вдруг подумав: все может быть. То, чего не может быть, — это и может быть. Как будто только что явственно сказал: “Может быть, может быть…”.

КАРТИНА ВТОРАЯ

Сад наслаждений

Двое уродцев беспризорных — сука и кобель, подловили друг дружку. Казалось, собаки срослись. Похожее на мутанта существо родилось прямо на людной московской улице, пугая прохожих, потому что, наверное, с первых же минут ужасно страдало. Так они были беспомощны и напуганы, почуяв какую-то смертельную свою связь, пойманные собою же и непостижимо для себя — но не обездвиженные совсем, в испуге шарахаясь от людей, изворачиваясь, начиная истошно лаять, почти визжать, раздирая себя по-живому. Пока не устрашила боль. Измученные, стояли враскорячку, не двигались: задыхались, тряслись… И когда обрели вдруг свободу, отцепились, сил хватило даже не разбежаться — отбежать. Там же, в уличной сутолоке, нашлись сочувствующие. Но жалели глупую сучку — и всерьез осуждали несчастного пса, хоть мучился, поскуливал и зализывал багровое, что свисало то ли как пуповина, то ли вылезшая наружу кишка.

Эту вроде бы отвратительную мгновенную сценку — попавшее на глаза — он почему-то вспомнит… Очень скоро — и, наверное, поэтому с усмешкой: дожидаясь приема у врача. И за нее цеплялось такое же, болезненное и потом отвратительное. Гонорея в двадцать лет. И то, что доставшейся женщиной оказалась заразная сучка, подарившая себя на одну ночь вместе с гниющим любовным цветком. И что после этой ночи остался плод, ведь это и было плодом — гниль.

Теперь мгновения тянулись отупляюще долго.

Это был повторный и последний прием.

Все, что излечимо, — не вечно, временно. Он глотал антибиотики, пользуясь равномерно таинственной их силой, день ото дня убивающей в нем это больное, чужое — и обретал спокойствие после почти животного страха… Это мог быть сифилис… Сифилис. Даже ощущать в себе это слово, то есть произносить, было… страшно и удивительно. Кровь на смертельный вирус тогда не проверяли, еще не познали — и в этом мире не дохли миллионы, как тараканы.

“Дюшес! Дюшес!” — восклицает девочка. Кажется, она ничего не видит в этом своем блаженном упоении, но вот лукаво сверкнули глаза, и проказница посылает мальчику свой взгляд… Солнце высвечивает ее кукольное платье. Кажется, все оно из света: лучится, искрится. Девочка смеется, запрокинув головку, всю в солнечных, золотистых завитках, куда-то в облачную высь, как будто кружится, счастливая, восклицая и восклицая, уже задыхаясь: “Дюшес! Дюшес!”. Родители крепко держат за руку — тянут ее за собой. И вдруг, только повстречавшись, она исчезает, всего мгновение побыв такой осязаемой, живой, успев окунуть в неведомую сладость — и мучительно чего-то лишить, точно бы опустошить. Поэтому так гулко и пусто что-то бьется внутри. Поэтому хочется броситься куда-то за ней — туда, где она, ее глаза, ее смех… И кружиться, смеяться, только с ней, взяв ее за руку, восклицая… “Дюшес! Дюшес!”.