Стража последнего рубежа | страница 32
Старик, которому Олег рассказал о своих ощущениях, вопреки ожиданиям отнесся к ним очень серьезно.
— У тебя, парень, чуйка есть. И чуйка правильная. Верь ей. От большой беды может она оградить — и тебя, и других.
И вот теперь эта самая чуйка, с утра пораньше получившая изрядную толику негатива, но затем успокоившаяся, снова начала просыпаться — точно чья-то призрачная рука с ледяными пальцами осторожно просунулась в грудную клетку и коснулась сердца — раз, другой…
В камине потрескивали буковые полешки, отблески живого огня струились по полированному мрамору, озаряя погруженный во мрак кабинет. Напротив, в глубоком кресле, взгромоздив крупные желтые ступни на изящный ломберный столик, расположился грузный седой мужчина. Рядом, на лохматой медвежьей шкуре, стояли полупустая бутылка водки, стакан и блюдо с закуской.
Тускло поблескивали золоченые переплеты книг за стеклами шкафов, едва угадывалась в темноте большая картина, висевшая над столом. На ней был изображен хозяин кабинета, стоящий на берегу дикой сибирской реки. Прищурив глубоко посаженные, чуть раскосые глаза, он вглядывался в таежную даль, провожая взглядом улетающий вертолет.
Картину эту, так отличающуюся от полотен модных живописцев, населяющих апартаменты сильных мира сего, написал два с лишним десятка лет назад Сенька Штырь, запойный пьяница и гениальный художник-самоучка, работавший во время оно в артели Канаева промывщиком.
С тех пор немало воды утекло в могучих сибирских реках. Давно уже упокоился где-то в вечной мерзлоте спившийся Сенька, нет и артели, начальник которой, грозный Леня Канай, гремел на всю Колыму и Чукотку как первый добытчик презренного металла. Все поросло быльем, серым тундровым лишайником, заволокло туманом. Лишь жилистые сеймчанские лиственницы еще помнят, как начиналась империя Канаева и сколько сил, крови, пота и удачи вложил в ее создание один из богатейших ныне людей России.
Усмехнувшись — пафос, сколько пафоса! — человек в кресле протянул перевитую набухшими венами руку к стакану, но пальцы уже плохо слушались, и водка пролилась на бурый медвежий мех. Канаев нахмурился, опустил ноги на пол и медленно, кренясь из стороны в сторону, поднялся. Бутылка, стоявшая возле кресла, была уже третьей по счету. Так сильно, и тем более в одиночку, «в одно лицо», как говорили на Колыме, он не напивался уже очень давно, со времен расстрела Белого дома в девяносто третьем и своего второго инфаркта.