Реквием | страница 7
Накануне того страшного дня я видела такой упоительный сон! Мы с тобой танцевали вальс. В ушах моих так ясно звучала мелодия "Большого вальса", и мы так легко, чуть касаясь земли ногами, неслись куда-то… Любимый мой, я проснулась с таким ярким ощущением твоих рук, так крепко и нежно обнимавших меня в танце! На другой день я получила это извещение.
Недавно мне возвратили письмо, которое я писала через три дня после твоей гибели. В нем я рассказывала о сне. Словно я иду по мягкой, рыхлой черной земле, и вся она блестит алмазами. Их так много, они так сверкают, и я собираю их пригоршнями в подол и не могу собрать… Как я была счастлива. Я тогда еще ничего не знала.
Мальчик мой, как же мне поверить, что ты больше уже никогда, никогда не появишься передо мной! Что тебя больше нет! Нет, совсем нет! Противоестественна эта мысль, она отвратительна, она вся серая и липкая, со многими щупальцами, она ползет по земле, распластавшись по ней, она все ближе и ближе ко мне. Если б я могла ее оттолкнуть, уничтожить навсегда! Я пытаюсь ее растоптать, но она вновь и вновь начинает шевелиться.
Помнишь ли ты свой приезд с финской войны? Ты, как всегда, появился неожиданно. Был рассвет. Окно нашей комнаты на набережную Невы было открыто. Воздух был молочно-белый и влажный, какой бывает в Ленинграде. Я спала, когда кто-то назвал меня по имени. Как я помню твой голос, твой темный и бархатный голос!
— Лёша!
Я проснулась, но не могла понять, что это.
— Лёша! Лёша!
Это был ты. Я вскочила с постели, бросилась к окну, выглянула в него. Как я помню эту минуту! Ты стоял на набережной, подняв лицо с сияющими радостью и нетерпением глазами, пилотка чуть держалась на черных твоих волосах, всегда смуглое твое лицо было коричневым от загара, весь ты был такой стройный, такой молодой. Как мне хотелось прямо из окна упасть тебе на руки!
— Открой, Лёшенька, — сказал ты.
Я накинула на себя простыню и бросилась открывать тебе. Вот ты, вот, наконец, я могу тебя обнять, прильнуть к твоей шее лицом, целовать твои глаза, ощущать тебя живого. Ты на руках донес меня до постели. Любимый мой, почему мы не были в тот миг одни?! Ведь мы оба так ждали этого первого момента встречи. Как редко мы бывали одни за все время нашей совместной жизни. Перед глазами моими стоят строчки твоих писем: "Мимо скольких смертей надо пройти, чтобы возвратиться к тебе, к вам. Но я уверен, что мне не суждено погибнуть в этой войне. Я не выпущу из рук оружие, пока в состоянии его держать, я не боюсь смерти, я привык к ней, вижу ее ежеминутно, но я мечтаю о жизни, о тебе, о дочке, о мирном очаге, только теперь я понял и оценил, что значит семья, родной дом, любимая работа". Как подробно и настойчиво ты писал о том, какой представляется тебе наша дальнейшая жизнь. (…) Зачем ты был так уверен в своем возвращении, так хотел еще жить и любить меня и дочку! Как горько мне было перечитывать ее детские каракульки со стихами, придуманными ею для тебя. Сколько радости они доставили бы тебе. Как свыкнуться с мыслью, что ты никогда уж больше не увидишь ее! Пожелал ли ты ей счастья в свой последний миг? Будет ли счастлива наша девочка? Она не любит горевать и инстинктивно избегает всего, что может омрачить ее существование, избегает всякого напоминания о нашем горе. И только с оживлением рассказывает мне о всех слышанных ею случаях, когда такие извещения оказывались ложными. Сначала я очень осуждала ее за бесчувствие, а теперь думаю — пусть спасается от горя как может. Все равно оно не минует ее.